«Заходи, заходи, — приглашал Маэстро, распахивая двери директорского кабинета, — располагайся…». «Что же вы такое повесили, Маэстро, мало вам надписи при входе, так теперь и здесь», — говорил я, показывая глазами на висевший над его директорским креслом барельеф Ленина, сделанный из дерева и, надо признать, весьма искусно. Маэстро нравились мои ремарки, хитрая улыбка появлялась на его лице, но он, хотя мы в кабинете были только вдвоем, вздыхал с притворным осуждением: «Ну, что с него взять, одно слово — ленинградская шпана». И, меняя тему разговора: «Геня, что ты делаешь сегодня вечером?» Он всегда называл меня так, сильно смягчая последнюю гласную, что придавало имени почти ласкательный оттенок. «Ах, с Мишей в ресторан, — оригинально, оригинально, можно подумать, что вчера вы были в библиотеке». И Маэстро сокрушенно качал головой… Ему было тогда пятьдесят два года, и выглядел он очень импозантно: выше среднего роста, статная фигура, быть может, чуть полноватый, но всегда подтянутый, всегда в костюме и при галстуке.
Крупное лицо, высокий лоб, зачесанные назад волосы с легкой проседью, выдающийся, с заметной горбинкой нос, полные губы — он напоминал какое-то редкое животное. Улыбка, часто появлявшаяся на лице, полностью преображала его. Хитринка, спрятанная в широко расставленных глазах, постепенно захватывала все лицо, и Маэстро превращался в ученика немецкой рижской гимназии Алика Кобленца.
Он родился в Риге 3 сентября 1916 года в зажиточной еврейской семье. Дома говорили на идиш, но образование Кобленц получил классическое; немецкий был его самым сильным языком. Его отец, лесопромышленник, хотел, конечно, чтобы сын после окончания гимназии продолжал учебу, и потом, кто знает, перенял дело, но у молодого Кобленца на уме уже было другое: в двенадцать лет он случайно обнаружил на книжной полке шахматный учебник Дюфреня.
Разумеется, когда он решил посвятить жизнь шахматам, отец был против. «Он поведал мне о переживаниях своего знакомого лесопромышленника Исайи Нимцовича, с которым встречался раньше на рижской бирже, — вспоминал позднее Маэстро, — его сын Арон просиживал целыми днями в биржевом кафе, играя с любителями на ставку. Исайя послал сына учиться в Цюрихский университет, но тот забросил учебу, избрав путь шахматного профессионала. Мой отец слышал, как коллеги, стараясь уязвить старика Нимцовича, говорили ему при встрече: «Как это у вас, господин Нимцович, в уважаемой семье появился такой босяк?»
Действительно, решение, принятое молодым Кобленцем в то время: сойти с накатанной, традиционной дорожки, стать шахматным профессионалом, было не менее рискованным, чем в наши дни. Уже в конце жизни Маэстро писал: «Запоминаются преграды, которые всегда встают на пути энтузиаста, предостерегающие голоса близких — не витай в облаках, а главное — советы избрать «солидную» жизненную дорогу. «Вы, молодой человек, собираетесь посвятить шахматам всю жизнь?» — спросил меня Милан Видмар на Олимпиаде в Варшаве в 1935 году. Получив молниеносный утвердительный ответ, он посмотрел на меня задумчивым взглядом и произнес: «Ну, смотрите…».
В основе решения свернуть с проторенного пути и самому определить свою судьбу у молодого Кобленца лежала любовь к шахматам, к самому процессу игры. Но и не только. Свою первую шахматную книгу на латышском языке он начал писать, когда ему было девятнадцать лет, во время работы над последней его застала смерть.
Решение его означало еше кое-что: независимость и свободу, поездки в разные страны Европы из маленькой Латвии и встречи с интересными людьми. В августе 1935 года Кобленц стоял перед выбором: играть в международном турнире в Хельсинки или поехать корреспондентом рижской газеты в Амстердам, чтобы освещать матч на первенство мира между Алехиным и Эйве. Он не колеблясь выбрал Голландию, и решение это во многом определило его дальнейшую судьбу: он не только играл в турнирах, но и писал о шахматах.
Латвия была тогда независимым государством, и шахматиста и шахматного журналиста Кобленца видели не только Амстердам, но и Гастингс, Лондон, Мадрид, Варшава и Милан. Надо ли говорить, что знание Кобленцем многих языков делало эти частые поездки только еще более приятными. Он видел вблизи и разговаривал с Мизесом, Тартаковером, Капабланкой, Шпильманом, Эйве, был хорошо знаком и не раз интервьюировал Ласкера. Молодость, считающаяся лучшей порой жизни, вероятно, отлого, что об этом совсем не думаешь, в его случае была наполнена встречами со многими замечательными людьми в различных городах Европы. Он подолгу жил в Испании, а в 1939 году более полугода провел в Лондоне, днями просиживая в шахматном кафе «Гамбит» на Кэннон-стрит. Игра на ставку, бессонные ночи, зыбкое существование, но зато любимая игра и свобода, и будущее, о котором не задумываешься и у которого нет конца. Много лет спустя, когда я разговаривал с ним, он, пожалуй, единственный из всех, кого я знал в Советском Союзе, не называл иностранцев в третьем лице множественного числа — в своей прошлой жизни он тоже был одним из них.