Выбрать главу

— Сынок, поздоровайся же с отцом!

Булат подскочил со стула.

— Ты что! Смеешься надо мной?!

А потом на голову Булата посыпались злые, колючие слова:

— Кто тебя сюда звал? Кто?! Может, я тебя умоляла? Какого же черта приперся? Пошел вон, драный кобель! Ты же не мужик, ты трусливая дрянь, если боишься признать своего собственного сына!

Булат, от стыда готовый провалиться сквозь землю, потихоньку продвигался к двери. Наконец Булат спиною нащупал дверь, толкнул ее, но, споткнувшись, вылетел в сени.

Когда за ним с треском захлопнулась дверь, Булат, остановись, вдохнул воздуху и, разогнувшись, бешено захохотал, впрочем, тут же поперхнулся и сокрушенно склонил голову.

Чувствуя к Файрузе невольное уважение, издеваясь над собою, толкнул он ворота и вышел на улицу.

3

Работая на заводе, Арслан старался забыть о своей первой любви, загоняя самое воспоминание о ней в самый глухой уголок памяти, и ему казалось, что он справился-таки с этим упрямым чувством, превозмог и победил его. Бывали, конечно, у Арслана приступы отчаянной тоски и горькие минуты, но всегда умел он смирять свое ноющее сердце: работал до боли в мускулах — выполнял по две и три нормы за смену; играл за цеховую волейбольную команду; запершись в комнатке мастера Спиридоныча, оформлял большие и яркие стенные газеты. Завалив себя работой, он действительно почти забыл о давней сердечной ране, и кто знает, если б не смерть бабушки, если б не грустная поездка в родную деревню, может, она и угасла бы совсем, та любовь, за горячкою трудовых будней?

А теперь вот опять разбередилась душа. Вечерами теперь темно в комнате Спиридоныча, стенная газета не выходит уже более месяца. И волейболисты тоже потеряли Арслана Губайдуллина, игрока уверенного, спокойного и с мощным завершающим ударом. Теперь он по вечерам все больше бродит по улицам: засунув руки в карманы, слоняется среди гуляющих, засматривается на молодые парочки, подолгу рассеянно стоит у театральных афиш, словом, старается выглядеть беспечным, старается заглушить ноющее чувство, но иногда какой-нибудь пустяк сводит на нет все его усилия.

Проходя мимо здания главпочтамта, он смотрит на его сверкающие окна, видит за ними девушек в синих нарукавниках, которые заведенно бьют пресс-печатью по конвертам. «Письмо — счастливое, верно, к любимой идет», — думает Арслан, и спокойствие покидает его бесповоротно, не оставляя от напускного равнодушия ни малейшего следа. Пронзительно вспоминаются дни, проведенные в Калимате, знакомство на горячем асфальте с озорником по имени Анвар, неловкая встреча с Мунэверой, их обоюдное, растерянное молчание, и ему так хочется вновь попасть в Калимат, увидеть хоть издали Мунэверу, любимую...

Желание его вернуться в родную деревню стало особенно сильным после одного события. Была тогда уже середина осени, и на улицах даже в безветренные дни шел непрерывный листопад. Арслан вышел с завода в приподнятом настроении, назавтра наступало воскресение, и он, зайдя в парикмахерскую, с удовольствием побрился, потом купил в кинотеатре билет на какой-то фильм, а в ожидании своего сеанса прохаживался неторопливо по шуршащим, блекло-золотым от опавших листьев улицам. По пути заодно заглянул и в расположенный поблизости магазинчик рабочей одежды: в последнее время он заходил туда довольно часто, подбирая себе спецовку для предстоящей работы на буровой. Оказалось, что там продают кирзовые сапоги. Арслан решил, что надо взять, пока есть, и купил себе одну пару. Перекинув их на манер деревенских дядьков через плечо, с довольной улыбкой на лице он выходил уже из магазина, и вдруг словно что-то оборвалось у него внутри: мимо магазина прошла женщина, до невероятности похожая на Мунэверу. Расталкивая покупателей, Арслан ринулся на улицу. «Ошалелый!» — сердито закричали ему вслед, он и не услышал. Посмотрел в одну сторону — нет, в другую — нет! Помчался вперед, завернул за угол — есть, идет. Догнав, окликнул негромко, женщина не ответила; уже боясь, что обознался, позвал еще, на этот раз она обернулась, и кровь ударила Арслану в голову: всего в нескольких шагах от него, в белом пуховом платке, стояла Мунэвера.

— Батюшки, Арслан, ты, что ли?! Вот уж не думала, что встречусь с тобой на казанской улице... — говорила она, и нежное лицо ее заливалось краской.

— И я... встретить... не думал... Откуда ты? Как в Казань-то попала?

— Экзамены приехала сдавать.

— Да? А что за экзамены?

— В пединститут решила поступать. На заочный. Если получится, конечно.

— Да-а?! Это здорово! Учиться, значит, решила... А... куда ты идешь, если не секрет? Можно тебя проводить?..

Переговариваясь, пересекли улицу и вышли к небольшому садику, расположенному на возвышенности, — отсюда видны были внизу луг и русло не добежавшей до многоводной Волги речки Казанки; вдали, в смутной дымке, растекался синий лес. Остановясь у края холма, они оглядывали этот луг в низине, блистающую речку и темную полосу; им, выросшим в деревне, с молоком матери впитавшим любовь к земле своей, хватило и этой скупой картины, чтобы растрогаться и погрустнеть. Арслан, взглянув в затуманившиеся глаза Мунэверы, сказал тихо:

— Мунэвера... ты не рассердишься... я хочу спросить тебя...

Она молча опустила голову.

— Ты... счастлива? Скажи мне, не скрывая, счастлива?

Давно тревожился Арслан этим вопросом, но, высказав его, он вдруг смутился и оробел.

Мунэвера долго не отвечала. Арслан, уже раскаиваясь, стоял безмолвно и потерянно, когда Мунэвера наконец произнесла:

— Сядем... — и, будто обессилев, опустилась на деревянную, стоявшую поблизости скамейку.

За дальний лес закатывалось большое солнце, и белые облака на горизонте омылись розовым светом; закатный алый луч обрызгал белую шаль Мунэверы, тонкий, удлиненный овал ее лица, и казалось, что вся она светится изнутри мягким и теплым сияньем. Не глядя на Арслана, устремив взор на догорающий небосклон, она рассказала ему историю своего замужества, о жизни своей с Каримом, и Арслан почувствовал, как ей хочется хоть немного облегчить душу, освободиться от тяжелого, давящего груза. Голос Мунэверы звучал ровно и почти бесстрастно, но Арслану слышна была ее затаенная боль, и, переживая все подробности ее рассказа, он вдруг понял, насколько она близка и дорога ему.

По аллейке, скользя меж желтыми листьями, пробежал ветерок.

— Уже десять лет пролетело, — вздохнул Арслан после долгой паузы. — Помнишь — в лес ходили...

Мунэвера кивнула, и помолчали еще.

— А я тут сапоги приобрел, — сказал вдруг он и, смутившись от своей нелепой фразы, негромко засмеялся. Мунэвера тоже улыбнулась, и обоим стало легче — заговорили о пустяках, разглядывая сапоги, вспоминали калиматовские и казанские новости. Они, разумеется, понимали, что говорить следовало совсем не об этом, но, радуясь возникшей легкости, болтали беспечно и глупо, наслаждаясь одним уже звучанием голосов друг друга.

Перед разлукой вновь приуныли.

Арслан, расчувствовавшись, взял руку Мунэверы в свои ладони, поднес к губам. Позднее, в общежитии, уже лежа в постели, все ругал себя за подобную слюнявую сентиментальность, переживал и мучился. Ему казалось, что Мунэвера глянула на него удивленно и осуждающе, и она представлялась ему чистой, простой и возвышенной, он же сам — мелким и ничтожным. И лишь вспомнив, с какой доверчивостью рассказывала она ему о своей судьбе, вспомнив, что она, кажется, не торопилась отнять руки, он немного успокоился, погасил настольную лампу и, улыбаясь на доносящийся со стороны вокзала гудок ночного поезда, крепко заснул.

...Мунэвере этой ночью не спалось. Укрывшись легким белым покрывалом, она лежала, подложив под голову руку, и ей казалось, что от руки пахнет одеколоном и каким-то железом, запах этот почему-то волновал ее.

Поначалу она одну за другой вспоминала подробности сегодняшней встречи. Улыбалась безотчетно. Оглядывала далекие времена и беспечную юность. Но лишь представила себе на миг, что надо возвращаться в Калимат, и резко вздрогнула. Может, это уже измена с ее стороны? Об этом она читала в книгах, слышала от окружающих. По ее представлениям, замужняя женщина, если только она не развелась с мужем, не имела права вступать в связь с другим мужчиной, не имела права даже смотреть на него, напротив, должна была всячески его сторониться. Никто ее этому не учил, никто не вбивал насильно в нее эти понятия, но унаследованные от прабабушек инстинкты покорности и строгого благонравия удерживали ее от малейшего кокетства, поведение ее до сих пор было скромным и сдержанным.