Выбрать главу

С час примерно работали молча, настраиваясь на предстоящий темп.

Забытая кем-то в культбудке и всю зиму так и провисевшая там брезентовая куртка с чужого невеликого плеча жала Арслану под мышками, сковывала движения до физической боли. И без того стесненной и вздрагивающей душе его словно стало еще труднее и неудобнее: мысли о Мунэвере не отпускали его ни на минуту. «Что же она надумала, что? Поняла ли мой отказ посоветовать ей что-нибудь определенно, может, обиделась насмерть?..» Он пытался не показать Сиразееву и Хаким-заде, трудившимся рядом, своего смятения, но — разве ж утаишь шило в мешке? Движения у Арслана против обыкновения резкие и беспокойные, трубы ударяются друг о друга сильнее обычного и звенят с надрывом; снимались с «подсвечника» неровно, рывками, порой даже опасно — в какой-то раз с перекладины буровой от тяжелого толчка сорвалась огромная «сосулька» и с грохотом разлетелась на мостках. После этого Арслан постарался взять себя в руки, работать как можно осторожнее и тщательнее, но через малое время уже вновь забылся, обуреваемый противоречивыми чувствами.

Закончив пускать инструмент в забой, парни побежали греться в культбудку. Арслан остался у тормоза, один на гудящей тревожно буровой, и лишь жутко посвистывал в щелях обшивки, досадовал на упрямых людей необузданный ветер, нападал на лампочку, висящую под широким колпаком прямо над головою, бешено раскачивая ее, и по стенам плясали безостановочно возбужденные, пульсирующие тени.

«Неужели буран не уймется? Если не приедут на смену, продержимся ли до утра?» — думал Арслан в сильном беспокойстве.

А выехавший из Калимата вахтовый автобус в это время как раз утопал в сугробах. Люди, вылезая наружу, в буран и пургу, толкали его, вытаскивали из заносов, но снегу на дороге было необъятно, и так, крепко задувал ветер, насыпая все новые снежные горы, что нефтяники не успевали их разбрасывать, и продвигать автобус становилось все труднее. К тому же давно пала зимняя ночь, сквозь снежную мятущуюся муть невозможно было разглядеть ни зги, и неяркий желтый свет фар пробивался метров лишь на пять, не более, да и то в тусклых сдвоенных лучах высвечивалась не дорога, но озверелый, безумно крутящийся в волнах снега буран.

Километрах в двадцати от города, съехав с дороги, машина по самые фары нырнула в бездонный снег. Сколько ни упирались буровики, откопать ее, кажется, было уже невозможно, хотя двадцать восемь выпрыгнувших из нее здоровенных молодцев по очереди, кому хватало, брались за лопаты и разгребали с остервенением под скатами, пока не перехватывало дыхание; но тщетно — машина уходила все глубже, и в конце концов перестали даже вращаться колеса — их занесло полностью.

В поле, открытом и беззащитном перед происками разбушевавшегося бурана, оставаться снаружи было теперь еще более безумно: снег почти плотной стеною бил в лицо, глаза инстинктивно зажмуривались и даже при желании не открывались, в рукава и за шиворот набивало так, что натягивалась одежда.

— Нет, ребята, шабаш! — выкрикнул кто-то, задыхаясь, — Мы дороги расчищать не нанимались! Так и подохнешь тут, давай в машину!

Другой в ответ крепко выругался, и буровики, поняв бесполезность своих усилий, полезли быстренько в автобус.

Карим, жуя потухающую папироску и время от времени зажигая ее ломкими спичками, ходил взад-вперед по машине, поглядывал на толстую, красную, выпирающую из промасленного ворота шею шофера и злобно прикидывал: «Треснуть бы по загривку, кулаком, так знал бы, как застревать посреди дороги... Шею-то отожрал, глядеть страшно... Сиди вот раскорякою, пока трактором не вытянут...»

...Было ясно, как день, что новую вахту теперь ждать не имеет смысла. Буран, усиливаясь с каждой минутой, бушевал вокруг буровой, взбираясь на перекладины вышки, выл оттуда безобразными голосами, вползал, срываясь, под крышу навеса, ударял ветром в качающуюся лампочку и гонял по стенам кривляющиеся от испуга, уродливые тени. В этом столпотворении природы, в сумятице и землетрясительном ее буране, оторванные от города и конторы, — а значит, и от всего мира, — люди, чувствующие, однако, в фырканье пара под оболочкою труб, в электрическом токе, вливающемся в турбобур и лебедки, неразрывную связь с далеким пока миром собратьев, маленькая команда всего из четырех человек, словно отважные моряки среди штормового моря, продолжала спокойно нести свою вахту...

По неписаному, необговоренному ни в каких соглашениях, но столь важному закону человеческих сердец они работают дружно, плечом к плечу, сменяя друг друга на самых трудных участках. Люлька верхового пропала в снежном водовороте, выстоять там в такой буран всего лишь час — все равно что прожить тяжелую жизнь — непередаваемо трудно. Вагап Сиразеев, высокий, худой, согнулся чуть ли не пополам, словно сломавшись от жестокого ветра, лезет по лесенкам вышки вверх, закрываясь одной рукой, второй цепляясь за ступеньки. Верховой Михаил Шапкин — джигит спокойный, как безоблачное небо, не унывающий ни от чего на свете — оборачивается к Сиразееву всем туловищем и, узнав, что тот прилез ему на смену, не спеша покидает площадку, неторопливо, горстями срывая с лица налетающий снег, спускается вниз.

Буран свирепствует. Обжигает, бьет, брезентовые штаны на коленях уже промокли насквозь, обледенели, стучат и натирают ноги. Арслан видит в воротах буровой пробирающегося боком Хаким-заде, смотрит на его красное, словно ошпаренное лицо, залепленную сплошь снегом куртку, думает с неостывною в душе теплотой: «Ну, кто его пригнал сюда? Надо же, елки-моталки... Это из Азербайджана-то... У самих ведь нефти полно! Как бы не обморозился, умрет же, горячий человек...»

После восьми часов такой работы уходят на перерыв в культбудку. Посредине, на полу, светится электрическая печь — когда-то сами соорудили из обрезков трубы, — садятся вокруг нее, ставят кипятить чайник. Жарко. Хорошо. Словно и не стояли восемь часов под бураном... Открываются полевые сумки, достаются последние продукты: куски хлеба, холодное мясо, кружки колбасы...

Арслан чувствует зверский голод, во рту у него скапливается слюна — сплевывает, шевелит разомлевшими от жара печи ногами.

— Послушайте, други, давайте-ка разделим все запасы пополам: так оно будет лучше.

Оборачиваются к нему. В сдвинутых на переносице бровях — немой вопрос: для чего?

— До утра еще далеко. Без еды не дотянем: загнемся.

Согласны. Хаким-заде, собрав всю пищу рядом с собой, делит ее надвое. Одну половину заворачивает обратно, вторую раскладывает на четыре примерно равные кучки и просит Шапкина отвернуться:

— Кому?

— Сиразееву.

— А это?

— Арслану!

— А это?

— Хаким-заде!

— А вот это?

— Михаиле Шапкину!

Откусывая понемногу хлеба с колбасой, запивают обильно горячим, пустоватым чаем. От чая, разливающегося жарко по жилам, от уютного ничегонеделания вокруг сияющей печи клонит ко сну, смыкаются глаза — хорошо бы вздремнуть малость, положив голову хоть на круглый булыжник, все равно бы мягко... Нельзя. Висят на буровой трубы-«свечи», ждут. Нельзя. Первое испытание. Эх, растянуться бы, подрыхнуть...

Арслан подымается, натягивает, морщась, не просохшую еще, тесную куртку. Встают, выходят. Сразу за дверью — буран. Кидается, завывает, скручивает холодом тела, бросает в лицо колючим снегом — невольно втягиваются в воротники застывшие шеи, слетает с губ проклятие. Гуськом, цепляясь— друг за друга, проходят через мостки. Над буровой ночь. Буран. Лампа под колпаком все мечет тревожные тени.

Ровно четыре часа ушло на то, чтобы поднять с глубины тысячи семисот метров инструмент, заменить истершееся долото, вновь опустить «свечи» в забой и приступить к бурению.

Ребята выдохлись окончательно, сказать, что устали, как собаки, — значит, ничего не сказать. Под ногами хлябало, чавкало, булькало: глинистый раствор, вытекающий из труб, смешался с мокрым, бесконечно утомительным снегом; работать в такой жиже становилось все труднее. Чуть не рассчитаешь очередной шаг — и будь здоров, бултыхаешься по колено в грязи, выбираться из которой сплошное мучение.