Выбрать главу

— Отец мой, Гибадулла, по натуре — мелкий коммерсант. Во времена нэпа у него был небольшой магазинчик, лавка даже скорее. Он торговал мылом, гвоздями, да и вообще всякой всячиной. Это у него в крови, от деда еще и прадеда. Ну, а с меховой он постоянно приносит крошечные — вот, в два пальца, — лоскуточки каракуля.

— И что с ними делает?

— Вместе с мамой шьют шапки, воротники, муфты иногда.

— Сколько же у них получается в месяц?

— Шапка одна, ну, от силы две. Воротников и по три выходит, смотря по размеру.

— А где продают?

— Кажется, на толкучке.

— Та-а-ак.. — протянул Саматов и замолчал, сдвинув брови, нахмурясь. Папиросу свою, смяв в пальцах, отбросил далеко в сторону.

Я, пугаясь его затянувшегося молчания, не выдержала:

— Ну, что же вы молчите?

— Отец знает, что вас вызывали в милицию?

— Знает, конечно. Видел же, как меня на машине увозили!

— Ну, и как он, волнуется?

— Если это протянется еще хотя бы неделю — я думаю, он сляжет на нервной почве или, не дай бог, с ума сойдет.

— Как вы полагаете, Рокия-туташ, вот то, что Самигуллина посадили... Изменило ли это «коммерсантскую» натуру вашего отца?

— Он говорит, если на этот раз пронесет, и близко не подойду ни к одному лоскуточку. Пропади они пропадом, говорит, эти шапки!

— Ну да, пока на него страх напал. А потом за старое не примется?

— Что вы? Мой отец слов на ветер не бросает! Раз сказал — значит, так и будет.

Халик согласно кивнул головой и, взглянув на меня почти сурово, проговорил:

— По-моему, этого достаточно!

— Не поняла. Чего достаточно?

— Да, говорю, страх пережитый — для вашего отца достаточное наказание. Урок, кажется, основательный, даром не пройдет. А дело на него, за отсутствием состава преступления, уже закрыли.

Я вскочила с места и бросилась к Саматову на шею. Оправдал! Оправдал все мои надежды, радость ты моя! Счастье мое долгожданное!

На душе у меня сделалось удивительно легко и просто: я люблю Халика Саматова, человека сильного, справедливого и великодушного. И теперь уже я затеребила Халика, желая немедленно узнать о нем как можно больше, то есть, собственно, желая знать о нем все.

Оказалось, отца Халика звали Габдрахманом, маму — Махибадар, на свет он появился в деревушке Бавлинского района. «Родился в голодный год, оттого и длинный, — объяснил он, улыбаясь. — Отчего синеглазый да белокожий? Передалось от деда-латыша: одна из бабок вышла замуж за ссыльного, поэтому в жилах у меня есть толика латышской крови. Отсюда высокий рост (дед, говорят, был великаном), прямой тонкий нос, синие глаза». Детей у Габдрахмана росло четверо. Один утонул, купаясь в глухом омуте, другого, еще в люльке, сгубила корь. Остались родителям младшенькая Сания да первенец Халик.

В тридцать пятом году отец, вместе со всей семьей, переезжает в Казань. Работает на ТЭЦ бетонщиком. Но нет Габдрахману удачи в жизни: поев в столовой несвежей колбасы, он умирает от отравления. Может, миновала бы его беда, но, почуяв резь в животе и тошноту, Габдрахман первым делом кидается в контору — предупредить людей. И остальных рабочих — всего пятьдесят четыре человека — успевают спасти, о нем же в спешке забывают — так и скончался, бедняга, скрючившись на стуле, в уголке конторы.

«Смог бы мой отец вот так вот, не жалея себя? Отдал бы он свою жизнь, чтобы спасти других? Не родных и близких, нет, просто людей?» На эти вопросы ответа я не нахожу.

Я иду рядом с ним по мягкой лесной траве, чувствуя тепло его сильной руки. Нам сейчас не нужны слова, мне все понятно в нем, мне даже чудится, что я вижу насквозь его добрую и горячую душу.

День уже клонится к вечеру. Удлинились заметно тени, резко пошла на убыль полуденная жара, отдыхающая молодежь скапливается у пристани — ждет пароходика на Казань.

Погуляв вдоволь по лесным тропинкам, мы тоже спустились к причалу.

На берегу Халик подвел меня к павильону, где давали напрокат прогулочные лодки, и, сунув старику лодочнику паспорт и тридцатку, столкнул на воду голубой двухместный ялик. Затем, не дожидаясь моего согласия, он подхватил меня под руку и устроил на корме, а сам, взяв весла, отгреб от берега. И синие теплые глаза его сияли, когда он говорил мне:

— Этот вечер наш, ты слышишь...

А я... я, конечно же, покорилась его воле.

2

Не знаю, как для кого, но для меня существует одна совершенно ясная и, по моему убеждению, неоспоримая истина: девушка, пусть она даже очень долго, годами, встречается со своим возлюбленным, рискует все же не понять до конца особенности его характера, а ведь это очень важно для совместной жизни; между тем, став ее мужем, он раскроется полностью уже через какой-нибудь месяц и весь, со всеми своими добродетелями и недостатками, будет как на ладони. Но, скажу по совести, получилось так, что для меня эта истина явилась горьким откровением. Когда я еще была влюбленной и глуповатой девчонкой, готовой отдать все на свете за случайную мимолетную встречу возле калитки, Халик Саматов существовал для меня всего лишь в одном виде: высокий подтянутый офицер. Я представляла себе, как в один прекрасный день пройдусь с ним под ручку по улицам нашего предместья, и все девушки в округе полопаются от зависти. Еще бы: этакий ладный парень! Но вот с того счастливого дня, когда я стала женой офицера Саматова, прошло целых два года; не только гулять с ним, даже пройти разок по улицам Новой Слободы мне еще не приходилось.

Не успела отшуметь наша довольно скромная свадьба, как Саматов начал уговаривать меня учиться дальше. «Ты, — утверждал он, — станешь учиться, я буду работать, и все пойдет нормально». В то время желающих поступить в институт было не так уж много, в толпе абитуриентов редкий человек не, носил солдатскую фронтовую шинель. Словом, я без особых трудностей поступила на историко-филологический факультет Госуниверситета. Но оказалось, что учиться там само по себе гораздо труднее. Каждый раз после занятий я подолгу жаловалась Халику на строгих преподавателей, и, в конце концов, проучившись всего лишь год, университет я бросила. Потом у нас родился сын — Халик назвал его Маратом, — и дни мои стали проходить возле кровати «пламенного революционера». На другой год я одарила Халика еще одним сыном. Этого, в честь пролетарского писателя Алексея Максимовича Горького, опять же по настоянию Халика, нарекли Максимкой. Не прошло и месяца с рождения «писателя», как Халик заявил мне, что жизнь его — по крайней мере два последних года — проходит впустую: теперь он был намерен поступать учиться. Если бы я не бросила свою филологию, наверное, поняв, что обоим нам учиться будет довольно-таки трудно, он и отступил бы от своего намерения, но, увы!.. пришлось мне согласиться, тем более росло у нас сразу два неимоверно шустрых мальчугана, и я, по существу, оказалась связанной по рукам и ногам.

У Халика же не было даже полного среднего образования, потому что на фронт он пошел добровольцем, с четвертого курса речного техникума, и аттестата, конечно, не имел. Но очень хотел получить его, сдав экстерном все экзамены за десятый класс общеобразовательной школы. Первым экзаменом назначили ему тогда сочинение, вот здесь-то он и перестарался: на двенадцати страницах допустил четырнадцать ошибок. От «экстренных экзаменов» Халика, конечно, тут же освободили.

Но мой суженый оказался на редкость упорным и той же осенью поступил в вечернюю школу рабочей молодежи. Это только теперь у нас некоторых молодых, можно сказать, силком обучают, в наше-то время от людей требовали прежде всего ударной работы. Начальству своему Саматов ничего не сообщал, в школу записался тайком, иначе не разрешили бы, наверное: работа у него в милиции была ненормированная, могли вызвать в любой час и вечером и ночью.

Ох, и трудно же давалась ему учеба. Нам тогда как раз выделили здоровенную, как футбольное поле, комнату в старом доме безо всяких удобств; на этой, в буквальном смысле слова, площади мы и жили: мама Халика — тетушка Махибадар, — его сестренка Сания, он сам да я с двумя крикунами. Для занятий дома у Халика, естественно, не было никаких условий, поэтому он частенько засиживался у себя на работе, бывало, даже ночевал там. Я и жалела и ругала его: вот, мол, чудак, ей-богу — звание у человека есть, зарплата неплохая, одежда-обувка казенные, и чего только ему надо еще, ради чего себя мучает беспрестанно? Жить-поживать да добро наживать, кажись, самим богом велено, а он... надо же таким быть! Вот чудак, честное слово! Халик же мой, скорее всего измотавшись окончательно от недосыпания и неудобных ночей на жестком служебном диванчике, выпросил у меня подушку, простыню и одеяло — завел обыкновение держать их у себя в отделении милиции (в кабинете у него стояла вместительная тумбочка для дел, совершенно пустая, туда он и запирал постельные принадлежности). В душе моей вдруг зародилось сомнение. Ну, как путается он там с шальными бабами? А что?! Власть у него в своих руках. Белье вот завел, диванчик там имеется! А я, значит, сиди тут, дом сторожи, так?! Ну, если он загубил мою жизнь!.. Может, за Гапсамата мстит? Я ведь поначалу не за него — за Гапсамата собиралась... Волнение мое мало-помалу улеглось, но Халику я поставила категорическое условие: после рабочего дня сразу же возвращаться домой — и никаких больше ночевок! Хватит! Он, конечно, был недоволен, но согласился. Стал теперь заниматься дома. Возвращается вечерком, голову холодной водой окатит, уши полотенцем обвяжет, — и за книжки свои. Меня еще пуще злость разбирает. Так ведь и продолжает гнуть свое, лиходей, ишь, и головы от книг не подымет! Читает да учит, читает да учит, выйдет потом, просвежится малость и опять за книжки. Или на ночное дежурство умотает — там ему, само собой, раздолье. А я, как дура, все дома сижу: служанка не служанка, жена не жена, да еще полный дом народу, кто кричит, кто поет — о господи!