И все. С той поры никто не задевал его и Георге. Другие выносили парашу, подметали. Они только смотрели. Старик сказал молодому:
— Теперь я тебя буду звать Хозяином…
Старые воры угощали их сигаретами и жратвой. Зажили они, как турецкие паши. По воскресеньям приходила цыганка, приносила им жареных цыплят и индюков. И новости сообщала. Она напала и на след Нику Шкуры, поддерживала и его передачами. Он легче отделался. Ему дали всего шесть месяцев.
Глядел на нее Параскив сквозь решетку, и его охватывало отчаяние.
— Выйти мне только отсюда, Дидина…
— И что будешь делать?
— Сама увидишь…
— Задаешься, хвастун!
— Ах ты, краля моя ненаглядная! Опрокинуть бы вверх дном этот ящик и вырвать тебя из рук Хозяина!
— Чего же ты ждешь? — дразнила она его.
Параскив так и ел ее взглядом, хохотунью белозубую.
— Не смейся, Дидина, ох, не смейся!
— А вот и буду!
И терлась упругой грудью о разделявшую их сетку. Параскив ей нравился. Молоденький-молоденький. Ее горячили его жадные, злые глаза. Бозонча старел. Утекало его время. Седина пробивалась на висках. И она поскорее уходила от парня, чтоб зря не расстраиваться.
И вот теперь, выйдя из тюрьмы, он искал ее. И сказал Георге:
— Поглядим еще, какие такие порядки у Хозяина. Что-то надоело мне отдавать ему львиную долю добычи и плясать под его дудку!
Старик испуганно посмотрел на него. Он догадывался, в чем дело. Этот парень — крепкий орешек. Свое возьмет. И не ошибся.
Параскив убежденно продолжал, глядя на глубокую, дикую яму:
— Захотелось мне, Оборвыш, самому заправлять всеми ворами, оседлать Гривицу и Филантропийскую окраину, поглядеть, что творится на Оборе и Мандравеле, отбить у хозяина Дидину, отдать ее и вам на забаву за то, что оставила Санду, подалась за тем, кто сильнее!
Старик молча смотрел на него. Красив был парень, осознавший свою силу, дерзкий, сверкающий глазами.
— Доберусь и до комиссаров, пройдусь по их шкуре, покажу им, как бить надо. А того, кто подкладывал мне угли, напою его же кровью, пока не захлебнется…
Переночевали они в яме и наутро, чуть свет, пошли к дому Дидины.
По дороге заглянули на базар. Там уж было полно народу. У греков лотки ломились от товаров. Далеко шел запах печеной тыквы и жареных семечек. Воры прибавили шагу. Ввалились прямо в лавку Яни.
— Почин дороже денег! — сказал Параскив.
Грек окаменел. Не шелохнулся. Георге весело потирал руки.
— Как поживаете? — вполголоса спросил торговец.
— Хорошо, а вы?
И перевернул лоток с плациндами.
Яни вытаращил глаза.
— Не пикни! Думал, отделался от нас?
— Как не стыдно… — корил его Георге вкрадчивым голосом. — Почему не уважал? При всем народе, когда у нас было дельце с комиссарами… Почему ты тогда смеялся, а?
Яни трепетал.
— Деньги! Выкладывай деньги, не то зарежу! — закричал Параскив.
— Почему я, братцы? Я что, богаче других?
— Цыц! Ни звука больше! Гони монету, без шума!
Выложил торговец денежки. Старик обшарил и его карманы. Нашел еще немного. И показал ему кончик ножа:
— Видишь? Если шепнешь словечко за спиной, каюк тебе!
От ужаса Яни только лязгнул зубами. И заткнулся. Потом воры обошли всех по очереди. Нагнали страху на бубличников, чтоб те помнили, как смеяться над ними.
Все были в сборе: Нику Шкура, Санду Счастливчик, Бозонча и его полюбовница, похорошевшая, веселая, как и положено женщине в самом горячем возрасте. Отсутствовали только Оака, которого снесли на погост со свечой в руке, и Тити Арипэ. Георге спросил про него.
Родич Дидины, оказывается, оплошал перед Хозяином. Что ему взбрело однажды в голову, когда остался без денег? Пристал к слепому нищему. Запустил руку в милостыню. И как назло, откуда ни возьмись — Бозонча. Увидел, схватил Тити за шею и шлепнул по глазам. Так рассказал Санду, который был при этом.
И это бы еще ничего. Вернув нищему мелочь, Хозяин посмотрел с отвращением на родича Дидины, мизинцем поддел его галстук и снял. У Тити Арипэ был шелковый галстук, гордость его, кота и сутенера. Он весь побелел, будто помирать собрался, хотел что-то вякнуть. Но Бозонча плюнул ему в лицо. Ишь ты, у кого воровать полез! Этого Хозяин не прощал.
С той поры никто из них не видел Тити Арипэ. Санду слышал, будто он повесился, но Нику Шкура не верил — такой кот, бабий баловень руку на себя не наложит, как какой-нибудь фраер. Однако, чтоб показать, что сожалеет о нем — ведь вместе гуляли когда-то в этом же доме, — Нику сказал, глядя на Параскива:
— Да, что ни говори, а он был ничего, хоть и пил воду по утрам!..