Выбрать главу

Послышались шаги.

— Ну, мне пора, — сказала Аглая.

Стере вошел, насвистывая. Прикрыл за собой дверь. Женщин обдало запахом цуйки. Муж держался прямо. Подсел к Лине. Теща поднялась и сказала, что и ей пора. Корчмарь просил ее остаться поужинать, но та отказалась. Она поцеловала Лину и долго прижимала к груди, орошая ей слезами лицо.

— Будь умницей, доченька. Не перечь мужу. Завтра придем с отцом проведать тебя, не тужи.

Зять проводил ее через пустырь почти до самого дома, оберегая от собак.

Когда Стере вернулся, жена ждала его с накрытым столом. Поужинали молча. Кончили есть, муж спросил:

— Хочешь спать?

— Нет, здесь душно, я выйду во двор.

Стере насупился. Жена прошла мимо, зашуршав платьем. Стере разулся. Принес таз, налил воды, ополоснул ноги и, вздыхая, с удовольствием размял пальцы. Туфли жали, от холодной воды полегчало. За окнами раздавался голос Григоре.

На душе было хорошо. Стере думал про свою жизнь в Куцариде, считал деньги, подаренные гостями. Тысячи клал к тысячам, металлические сотни — в полотняный мешочек, который стянул тесемкой и положил под подушку. Потом задул лампу и с замиранием сердца стал ждать жену, боясь, что она не придет. Вдруг ему почудилось, что Лина ушла к родителям. Стере выглянул во двор.

Она сидела, опершись локтями о доски, и смотрела на небо. С лаем пробежала свора собак. Лина долго слушала лай, уходящий в соседнюю магалу. Земля слабо мерцала в ночном свете. На краю ямы белела длинная извилистая полоса. Лина плакала беззвучно и горько, как одинокий человек, потерявший родных и близких, покинутый всеми навсегда. Когда слезы высохли, она вошла в дом, оставив дверь настежь.

Во дворе пронзительно стрекотали кузнечики.

Лина устало опустилась на край постели. Стере почувствовал ее руку на простыне. Он молчал, сдерживая дыхание, словно его тут и не было…

Перевод К. Ковальджи.

КОНОКРАДЫ

Лето уходило. В яме зелень еще стояла сочная, густая. Но полегли уже от ветра сорные травы. Листья белены подернулись желтизной. Георге знал эту прохладу, пробегающую ознобом по коже, знал это усталое, блеклое небо в длинных дымчатых начесах. Крысы повылезали из нор и, озябшие, сновали, ловя скудные крохи солнца. Старик брезгливо сплюнул: они были крупные, жирные, серые, как сталь, с голыми хвостами.

Рядом воры мусолили цигарки. Главарь шайки тряс игральные кости в черном кулачище и хмуро глядел на землю, прибитую ладонями.

— По два! — сказал рябой Оака и вытер нос рваным рукавом.

Остальные, сидя на корточках, покуривали, дожидаясь своего череда.

— Псу под хвост.

— Шесть-пять… — пробормотал Нику Шкура и кинул наземь потухший окурок.

Санду швырнул два лея и пошарил по карманам. На лбу росой выступил пот. Вор дергался, как от зуда, и глядел в глаза Бозонче. Тот бросил желтые, стертые по краям кости. У ног играющих выросла горка медяков — за ней исподтишка следили все. Георге встал, отстранив новичка:

— Погоди, Параскив, дай тряхну!

Под обрывом ветер терял силу. Шуршала лишь примятая примула, да по пруду пробегала мелкая быстрая рябь. Хозяин резко разжал кулак — бросил кости.

— Черт побери!

— Подфартило…

— Шесть-шесть…

— Крышка! — сказал кто-то, и рука победителя сгребла медяки заодно с пылью.

Санду просадился вконец. Бозонча ухмыльнулся, икнул.

— Обчистил я вас, голубки…

Подтянул порты, отряхнул их сзади.

Быстро смеркалось. Солнца и след простыл. Мусор, наслаиваясь, глухо, чуть слышно сползал по откосу.

Воры сошлись в круг. Их было пятеро. Четверо матерых и один новичок. Стрижены наголо. Смуглые лица все в шрамах. Георге запалил кучу хвороста. Язычки пламени, извиваясь, стлались у босых ног.

— Ты Параскив? — спросил молодого Бозонча.

— Я, — ответил тот, всем видом показывая, что он свой в доску.

Хозяин смерил его взглядом. Новичок был по-девичьи стройным, с острым, живым выражением глаз.

— Ну, а на дело ты хоть раз ходил? — встрял, шумно сморкнувшись, Рябой.

— Ходил.

— Небось куроцап, из тех, что тащат клушку и жуют сырую, — с издевкой сказал Санду Счастливчик и плюнул ему под ноги.

Парень и глазом не моргнул.

Георге отвел Параскива в сторону.

— А ты чихай на них, выпендриваются, забыли, как сами начинали. Шагу ступить не умели…

Параскив задумался. Яма была местом глухим. Сумерки сгущались. Он побаивался их, этих «гайдамаков», которые оценивающе щупали его взглядами, все они воры бывалые, с тюрьмой накоротке. И финкой работали, и каторгу нюхали.