И больше не обращали на него внимания. К полуночи, когда Лина начинала греметь железными запорами, он трезвел. Уходил, качаясь и проклиная весь белый свет. На улице останавливался, поднимал громадный кулак и грозил небу:
— …твою мать, господь бог, все ты сотворил шиворот-навыворот, наплевал ты мне в душу!
Но не мог трактирщик думать только о чужих бедах и напастях. У каждого своя доля! Если много рассуждать, то, пожалуй, и спиртное не следует продавать горемыкам, хотя для того именно и построил он свое заведение на людном перекрестке, чтобы они могли забыть о житейских тяготах. Дела у него шли успешно. В корчме полным-полно с утра до ночи. И он, и жена, и помощник работали не покладая рук.
Когда таяли снега и над Куцаридой гулял южный ветер, трактирщик выносил столы на улицу, выкатывал бочку старого вина и мыл штофы. Тут же являлись мусорщики, румяные, отъевшиеся на деревенских хлебах. Каменщики же уходили на стройки, пили там, где работали, и в корчму заглядывали редко. Каждого из своих клиентов Стере знал по имени: за рюмкой водки язык развязывался у них быстро. Парикмахер втюрился в жену портного. Просто погибал от любви.
— Вот такие рослые мне и по вкусу! — говорил он Спиридону, когда хмель ударял ему в голову. — Что за глаза у этой Флорики!
Человек с горячим сердцем, Тилика многих любил в своей жизни. И каких женщин! Было что послушать, когда он рассказывал! Работа у него чистенькая: мыло, одеколон; он очень заботился о своей внешности, следил за модой, по праздничным дням появлялся только в выходном костюме.
Трактирщик слыхал не то от Спиридона, не то от Ильи, что был он парень не промах… У портного же были свои слабости. В корчму заходил редко, не пьянствовал. Всю неделю трудился: кроил, шил, гладил. Но вот наступало воскресенье, и на свои жалкие гроши он вел Флорику в известный всем летний сад Гривицы, где пели и плясали полуголые актрисы. Портной готов был сидеть там и таращить глаза до скончания века. Жена его воротила нос, ей это было неинтересно. Ему же только дай поглазеть на голых баб. Супруги ссорились, снова мирились, но Гогу не отступал от своих привычек. И все было бы ничего, если б не его страсть к картам. Много денег просадил он в своей жизни по кофейням. Его жена рассказывала Лине, какой дом был у них на площади Матаке-Мачеларул: с гипсовыми львами у ворот — наследство ее родителей. И за несколько лет портной промотал его в карты. Были они тогда молоды и не очень горевали. «Дружки его загубили, — говорила она. — Целыми днями сидели у нас. Гогу совсем забросил работу, хотя заказчики были солидные! Один лучше другого… Гогу не успевал ткнуть иголкой, как получал деньги!» Залезли они в долги, продали все и на оставшиеся гроши купили этот участок на Куцариде, чуть было совсем не разорились.
Иногда и теперь завладевала им прежняя страсть, работа валилась из рук, он хватал ту мелочь, что получал от железнодорожников, и бежал в кофейню на Гривицу пытать счастье. Порою ему везло, ж он возвращался с набитыми карманами. И тогда на радостях просто не знал, что и сделать для Флорики. Но вскоре снова все спускал. Он постоянно твердил, что выиграет круглую сумму и вернет проданный дом.
Лине было жаль эту женщину. Они быстро подружились и, когда им перепадало немного денег, шли на вокзал к торговцам и покупали себе новые платья. Лина признавалась мужу в трате, а он сердился, считая, что это для нее «шик» и что лучше бы она занималась трактиром и ребенком. Но какой же это «шик», разве богатые женщины так живут?
Стере прибрал к рукам все деньги в доме. Он понимал, что магала растет, и все прикупал и прикупал товар. Уже были проложены новые улицы с глубокими, поросшими бурьяном канавами по обочинам; они делили Куцариду на кварталы. Город медленно надвигался, заглатывая дикие пустыри; его огни были все ближе. В сторону Филантропийской окраины протянулась новая улица с каменными лавками, и ночью керосиновые фонари бросали на пустырь тусклый мигающий голубой свет. По мощенному камнем шоссе тянулись длинные вереницы порожних повозок. Вдоль обочин выросли уксусные деревья с длинными редкими листьями, похожими на растопыренную пятерню. Только у самой ямы никто не селился. Над ее глубокой зияющей пастью висел тяжелый белый туман. Грузовики изменили свой привычный маршрут: пересекали площадь, делали крюк, чтобы попасть в заведение Стере, и снова поворачивали на Тарапаны. Осенью все было залито грязью. Земля превращалась в желтое клейкое месиво. Люди надевали сапоги и, чертыхаясь, брели по скользким и топким обочинам.
На Куцариду прибывали все новые и новые поселенцы. Вот, например, сифонщик с телегой и парой тощих кобыл, человек тоже горемычный. Работал он как негр, а зарабатывал едва-едва на хлеб и рюмочку водки. Лачугу свою построил сам неподалеку от олтян-огородников. Потом натаскал на спине досок, оградил ими свой заросший бурьяном участок и соорудил кормушку для лошадей. Нрав у него был легкий. Он никогда не жаловался. По утрам впрягал в телегу своих кобыл и развозил сифоны по трактирам Гривицы. Полдень заставал его у железнодорожного полотна, ведущего на Констанцу; там он завтракал — съедал помидор, — заезжал в тень и, натянув на глаза шапку, ложился спать на телегу. Никому отчета не давал, просыпался когда хотел, зевал, потягивался и ехал дальше, накормив кобыл охапкой сена или соломы. Он поглаживал их по потным животам, разговаривал с ними, как с людьми, и вечером, вернувшись домой, стреноживал их и пускал пастись в овраг. А сам отдыхал наверху, на склоне. Когда они наедались досыта, он уводил их домой, а сам шел к Стере пропустить рюмочку и немного поболтать. Спиридон расспрашивал у него, откуда он родом, подходил и Кирика со своей рюмочкой, и каждый рассказывал о своем, как бывает у бедных людей. Сифонщик чаще всего спал во дворе. Стелил на землю половик и ложился на него, прислушиваясь к своим лошадям, которые жевали влажную и сочную траву из ямы.