В один и тот же год появились дилогия Самойло-Тулягера и стихотворение Янки Купалы «Уходящей деревне» — несколько элегическое по звучанию, ведь писал поэт все-таки о том, что уходит, доживает свой век, гибнет, и внутреннее, шестое чувство подсказывало поэту, что это нельзя воспевать в ритмах бравурного марша, барабанно. Но торжественный разворот образов, апофеоз, восхищение новым образом деревни были в стихотворении действительно такими, что выражали так же глубоко внутреннее чувство, в котором не было и минутной жалости к уходящей деревне. Об этом после и будет говорить Купала чешскому писателю. Поступь истории, прогресс поэт понимал как закономерность — принимал, приветствовал, призывал приветствовать. Но это не означало, что он не видел, не понимал драм переустройства деревни на новый лад. Поэт видел общую перспективу, величие общих сдвигов — общенародных, обще советских. И он видел вместе с тем и драмы отдельных людей.
...Рыжего Тулягера после появления его романа «Юлиан Окоповский» Купала довольно долгое время не встречал. Встретил, когда однажды довелось ехать в Киев. К нему в купе одновременно ввалились давнишний друг Купалы Змитрок Бедуля и Тулягер. Купала был немногословен.
— Певца пяти ложек затирки прошу, — сказал он Бедуле, имея в виду его известный дореволюционный рассказ «Пять ложек затирки». — А с вами, — глянул в сторону Тулягера, — мы, кажется, не голодали...
Рыжее пламя копнообразной шевелюры Тулягера слилось с румянцем, залившим его лицо, даже глаза.
«Огонь, да не тот...» — подумал Купала, а вслух, глядя в окно на паровоз, который, дымя, набирал скорость, сказал:
— Вонючий дым. Вот бы вдохнуть запах затирки...
Тулягер не стал ждать новых реплик и вышел из купе.
2. ГОД 1930-й
БелАПП входил в тридцатые годы окрепшим, самоуверенным — что там тридцатые годы, вся вечность, которая впереди, — его парафия, прерогатива, паства, суд и власть! Говорилось, что «успехи белорусской пролетарской литературы за последнее время сопровождаются ростом буржуазно-капиталистической реакции в белорусской художественной литературе» и про «все более утонченные формы» ее борьбы; восхвалялся БелАПП, который «провел большую работу по борьбе с буржуазными и национал-демократическими выступлениями в белорусской художественной литературе», и данный БелАППом «беспощадный бой»; утверждалось, что белапповцы «ни на минуту не должны успокаиваться, забывать о борьбе с вылазками!..».
На этот раз БелАПП давал бой Михасю Зарецкому и Максиму Лужанину. Зарецкий обвинялся в пропаганде романтизма. Подводилась в этой связи и теоретическая база: «Борьба вокруг реализма и романтизма в его конкретных проявлениях и теоретических обобщениях — такой на сегодня теоретический эквивалент классовой борьбы в литературе». Тот, кто за романтизм, кто отстаивает его стилистические особенности, утверждая, что стилем массовой пролетарской литературы может быть или должен быть и романтизм, тот ведет пропаганду буржуазной, бюргерской, кулацкой идеологии, как, например, у Зарецкого-романтика «все характерные признаки мелкобуржуазного романтизма очень легко согласуются с творчеством...».
Купала не мог читать спокойно этот номер «Маладняка». В статье о Зарецком все ставилось с ног на голову. И не у кого-либо другого, а именно у Зарецкого автор находил «ключ от национал-демократизма как брата западного фашизма...». Над раскрытым первым номером «Маладняка» Купала замер в глубокой задумчивости. Как это и в самом деле могло случиться, что литературная борьба переросла в наклеивание политических ярлыков. Зарецкий — фашист?! И где же он, Купала, был до этого, когда все эти споры только начинались, когда все это, будто лавина, накатывалось? Разве ж он не видел? Разве не предчувствовал, не предупреждал? Разве сам он не романтик, не духовный отец Зарецкого, Дубовки, Жилки, Хадыки, Лужанина? Бить — так одним махом, «кто за романтизм, кто отстаивает его стилистические особенности, тот ведет пропаганду буржуазной, бюргерской, кулацкой идеологии...»? Несчастные Шиллер, Байрон! И как это понимать лозунг «Долой Шиллера»?! Долой и Купалу?!