И постранствовало сердце Купалы на огни. Май 1932-го — он в Борисове, встреча с рабочими Ново-Борисова, с молодежью. Октябрь — он в Запорожье. Июль 1933-го — в Ленинграде, на заводе «Красный путиловец», в августе — на открытии Беломорско-Балтийского канала, проплывает все 227 километров канала от Повенца до Онежского озера. А до этого были май, июнь — и Купала на Полесье: в коммуне Белорусского военного округа и в совхозе имени Десятилетия БССР. Что же, однако, происходит с сердцем Купалы? Огни ново-борисовских цехов
отражались в зеркальной голубизне Березины, помнившей бесславный конец Наполеона, и в широко открытых глазах Купалы, стучась в его сердце. Гребнем всех своих 49 беломраморных плотин расчесывал Днепрогэс пенный чуб Днепра-Славутича, который помнил слезы Ярославны. Вода высекала солнце, и это восхищало сердце Купалы; и вода соединяла моря, поэта слепили морские маяки, волшебное мерцание плавучих бакенов. Действительно, словно путешествие по сказке. Но вместе с тем в этих бесконечных странствиях Янка Купала не раз ловил себя на мысли, что он словно герой из материнской сказки, тот, который отправился в белый свет, не ведая, что оставил дома и зачем едет.
Сразу не знал Купала, зачем едет он и на Полесье. Корреспонденту газеты «Литературный Ленинград» через год после этого признавался: «Когда я ехал в этот колхоз, я не думал писать». Что, однако, тянуло сюда поэта? Муки творчества? Поиски чего-то, что его удовлетворило бы? Или то, что осталось в подсознании, когда читал «Путешествие на Новую Землю» Зарецкого? Или вообще мотив, тема новой земли, соперничество с «Новой Землей» Коласа? А может, ехал он на Полесье и от праздничных стихов, звонков из редакции, которые будили его, бывало, и среди ночи: «Дайте для очередного номера!» И давал, и не какие-нибудь стишки: «Песню строительства», например!
Социальный заказ времени Купале был известен. Но ощущал он и внутренний зов — на Полесье, и только! Могучий Днепрогэс, славный Беломорско-Балтийский канал! Большевики показали всему миру, что они могут! А тут еще, когда приехал на Орессу, вопросы, вопросы, вопросы: куда ни пойдешь, в какую деревню ни заглянешь, взрослые как дети, дети как взрослые — везде вопрошающие взгляды. В Листенке подбежал чумазый Адамка:
— Что вы напишете про полещуков?
— Что-нибудь напишу, — отвечает Купала.
— Много? — допытывается с именем первого человека любознательный и наивный, как все дети, маленький полещук.
— Много! — отвечает Купала.
У землекопов, самих мелиораторов, вопросы иные. Для них все предрешено наперед: раз Купала здесь — напишет! На то писатели и хлеб едят, чтоб писать! Неясности на этот счет у них нету. Есть по другому поводу.
— Всю правду напишете? — спрашивают.
— Одну правду напишу, — отвечает Купала.
Купалу обязывают и наивные вопросы мальчишек, и хозяйские, с заботой о правде, мелиораторов. Вот он в действительности, социальный заказ, заказ реальных строителей социализма, полещуков, самых подлинных сынов драматической истории всей его, купаловской, Белоруссии. «Поэма сложилась неожиданно для меня самого, когда я увидел необычные контрасты, — признавался ленинградскому корреспонденту Купала, и в этом была чистая правда: контрасты для романтика — огонь и лед, первый побудитель его фантазии, замыслов, песнопений.
...Не представить, какой была бы поэма «Над рекой Орессой», если бы Купала приехал сюда ну хотя бы еще тогда, когда приезжал сюда Зарецкий. На Полесье 1933 года приехал не Купала-романтик, а всего лишь Купала-репортер, который не взял с собой своей самой основной палитры красок — романтической. «Тот, кто за романтизм... тот ведет пропаганду буржуазной кулацкой идеологии!..» За ведение якобы такой пропаганды и был уже отлучен от литературы романтик Михась Зарецкий. И такой пропаганды, конечно, совсем не собирался вести Купала. Но как было ему, романтику, без романтических красок? Красок оставалось мало: реалии природы да быта: «клюв свой ворон свесил над гнилым болотом», «старый челн-корыто» среди заплесневевших топей и веселая моторка на зеркальной глади каналов. Хотя поэма с провалами — с этакими воздушными ямами, которые так ощутимы, когда летишь на «кукурузнике», — однако же и здесь Купала оставался Купалой. Особенно в главе «О прошлом», в строках пафосного, афористического звучания: