Выбрать главу

Не погаснут звезды в небе,

Пока будет небо!..

От стен Кремля, походкой юной,

Походкой гордой, человечьей

Идет, товарищи, Коммуна,

Чтоб вольный труд увековечить.

«Идет! И увековечит! Вот идея моей жизни. Беспартийный большевик, я в это верю, как поверил когда-то в Молодую Беларусь. Правда моей жизни есть правда Белоруссии, моего народа. Что ж! Правда и то, что мой народ поздно проснулся. Но разве XX век — это действительно поздно? В самый раз, ведь это век революций, Ленина, нового социального обновления человечества. И я успел к этому обновлению, не опоздал».

Утром, слушая последние известия о боях под Москвой, Купала был под Москвой — в пурге, в сорокаградусном морозе, с двадцатью восемью панфиловцами на Волоколамском шоссе, с безымянными бойцами, танкистами, летчиками, саперами под Каширой, Зарайском, Тулой, на Яхроме. А днем он мог возвращаться на любую параллель довоенной жизни, вечером — представлять себя в будущем. Или наоборот, утром — в будущем, днем — в прошлом, вечером — под Москвой. Вариации мыслей — бесконечные, и все, как стрелка компаса на север, острием все-таки в будущее. Но меньше всего северный магнитный полюс был на острие памяти Купалы. Магнитом притягивало его множество болевых точек, ибо болью отзывались в поэте давнее радостное и грустное, прошлое счастье и несчастье, болело все, что свершилось и не свершилось.

«Из самого далекого, — думает Купала, — осталась незавершенной поэма о ненависти, о Рогнеде, взятой насильно замуж князем Владимиром. О Рогнеде-полочанке. Рогнеде, которая воспитала своего единственного сына Изяслава в ненависти к отцу. Град Изяслава — Заславль, — это же близко от Минска и от его Вязынки — родины. Но почему он не закончил той поэмы? Горислава или Гореслава называлась у него Рогнеда? Горислава или Гореслава это — и горе и гореть славою?»

Но сегодня сердце Купалы горит всеиспепеляющей ненавистью к фашистам за сожженную ими Родину. И желания у него только одни: если враг сорвет яблоко, созревшее в саду над Птичью или Днепром, пусть оно взорвется в руках его гранатой! Если он сожнет горсть зерна над Неманом или Припятью, пусть зерна обернутся Свинцовым дождем с неба и с крон ветвистых пущ! Если он подойдет к чистым студеным колодцам по дороге Минск — Москва, пусть они пересохнут, черной жаждой испепеляя черные рты захватчиков! Несущие ненависть невечны. Ненависть испепелит их самих! Славен тот, кто «чувства добрые в людях пробуждал». Бесславие — судьба захватчиков, падких на славу и на счастье людей...

Но что еще осталось у него незавершенным? Конечно же, песня счастья, песня объединения, осуществления мечты — воссоединенный народ. Но счастье уже и в том, что народ теперь объединен для совместной борьбы. В борьбе закалится это единство, единение до сих пор разъединенных. Счастье освобождения, мирное будущее, оно будет одно для всех, одна судьба на всех. И Купала еще напишет об этой общей судьбе... «Счастливыми мы будем снова... Отстроим города и села... Как развевался, развеваться над нами стяг наш красный будет!..» Он, Купала, еще напишет об этом, обязательно напишет. Он напишет и о крестьянине-воине. Ведь если кто-нибудь и думал, что он полностью оплатил долг крестьянину, все сказал о нем, то только не он, Купала. И это особенно в середине 30-х годов, когда писал левковские стихи, когда из библиотеки бывшего своего учителя Турчановича, которую в Минске сберегли его наследники, отложил для себя в сторону все, что нашел о крестьянских войнах, о нашествиях шведов и французов. В Москве, в июле этого, уходящего теперь уже года, как жалел он, что нет у него ни истории Карамзина, ни записок в четырех частях Хомякова — о 1812 годе, ни книжки о битве возле Лесной, которую Петр I назвал матерью Полтавской победы. Он определенно видел уже тогда, с тех далеких уже теперь срединных тридцатых годов, лица крестьян-повстанцев, крестьян-партизан. Как это плохо, что он не успел именно об этом написать! Как плохо!..

А если было что плохое, разве об этом теперь писать? Перед большим горем человек забывает все свои обиды — мелкие и крупные. Что прошлые обиды перед большим настоящим горем?! Перед его стихией, за тем рубежом, за которым осталось довоенное, все кажется мелким, уже не имеющим такого значения, как раньше.

Он не хочет вспоминать, но другие вспомнят о нем, довоенном. О том, как всегда неожиданно он появлялся в Доме писателя на тогдашней Советской улице, где одновременно ютилось и несколько редакций газет. Обходил редакции, одаривая девчат коробками конфет, обращался к засидевшейся редакционной молодежи: