Выбрать главу

Фактически контора издательства находилась в квартире профессора. Она вообще была местом, где в годы жизни Купалы в Петербурге собиралась вся творческая, родом из Белоруссии, молодежь — те, кто жил, учился, работал в столице. Собирались у Эпимах-Шипилло по субботам, и как раз на этих субботах завязались у Купалы первые петербургские знакомства: и с названным уже Евгеном Хлебцевичем, и с собирателем белорусских народных песен Антоном Гриневичем, и с польским композитором, уроженцем Виленщины Станиславом Казурой, с кожевником и поэтом из белорусского местечка Копыль Змитроком Жилуновичем — Тишкой Гартным, с тогдашним студентом историко-филологического факультета Петербургского университета Брониславом Тарашкевичем... Но пока мы входим в квартиру на 4-й линии Васильевского острова с одним Янкой Купалой, который только что приехал в Петербург, только что получил по новому адресу письмо от Льва Максимовича Клейнбарта. Клейнбарт, который станет первым биографом поэта, просит его прислать автобиографию. Купалу впервые просят об этом, его вообще удивляет книжность слова «автобиография», но раз просят, то, пожалуйста, он напишет. Это письмо Купалы — лучшее свидетельство того общего настроения, с которым поэт вошел в дом Эпимах-Шипилло. Он точно и в самом деле впервые увидел тут солнце в окне, точно разом избавился от всего неприятного, что довелось пережить в Вильно, от той неопределенности, что нависала над ним с августа 1909 года. Одновременно письмо полно озорства горемыки, который тем и жив, что умеет посмеяться над собой, умеет горько смеяться в глаза судьбе, умеет с улыбочкой сознавать, что загнан в нерет. Загнан, да не пойман! Он полон духовных сил. У него, как и у всякой молодости, все еще впереди. И хоть не дают обстоятельства исполнить задуманное, от своего, однако, он не отступится, нет!..

Нельзя не любить это первое автобиографическое письмо Купалы, нельзя не пленяться в нем кола-брюньонским мотивом «жив, курилка!», победоносным духом Купалы, юношеской игривостью, озорством человека с грустными глазами. Улыбаясь ими, Купала так заканчивает это письмо:

«В Петербург я приехал без копейки за душой и только благодаря исключительно чуткому сердцу профессора Б. И. Эпимах-Шипилло кое-как устроился и существую в холодной северной столице... Безусловно, о многом приходится умалчивать, потому что в наше веселое время не всегда и не обо всем удобно размышлять вслух. В заключение, пародируя русского поэта, скажу:

Суждены нам благие порывы,

Да свершить ничего не дают».

Купала делает акцент на другом: «Да свершить ничего не дано». Дано! Вот он же знает, что может. Другое дело, человеку не дают осуществить предначертанное. Но мы еще посмотрим, померяемся силой! — при всем при том думает, усмехается, готов принять вызов судьбы и обстоятельств Купала, и это есть его настроение 1910 года, точнее — преднастроение его белых петербургских ночей 1910 года.

Из Вильно поэт привез с собой замысел большой поэмы. Опять же мы должны быть благодарны Клейнбарту, что он обратился с просьбой рассказать о Купале и к Эпимах-Шипилло. И тот уже 2 декабря 1909 года писал ученому-копылянину: «Будучи... в Вильно, я лично познакомился с молоденьким поэтом... Он сообщил мне, что вынашивает тему драматической поэмы «Сон на кургане», которую начал писать. Я сказал, что нужно ему только приехать когда-нибудь в Питер, и если он это сделает, то дверь моей квартиры... всегда для него открыта». Профессор открывал тем самым дверь своей квартиры и для «Сна на кургане» Купалы — самой крупной его вещи 1910 года, за которую поэт засел, видимо, сразу же по приезде на берега Невы. И только ли над «Сном...» он работал первые четыре месяца, потому что первая известная нам петербургская дата под стихами Купалы — 26 апреля. Но, несомненно, еще прежде были написаны два стихотворения, одно из которых — поздравление Б. И. Эпимах-Шипилло с новым, 1910 годом...

Эта новость была как гром среди зимнего неба: сгорел дом профессора в его усадьбе на Полотчине — в Залесье. В Петербурге о пожаре узнали уже где-то спустя неделю, но легче от этого, понятно, не стало: дом был надеждой профессора на приближающуюся старость, там он думал доживать свой век — где родился, где был крещен. Потому и не тратил наследованный скарб — раздаривал заработанное, то, что называлось тогда жалованьем. Менее всего ему, однако, жаловалось: профессор все отрабатывал сполна. И не усадьба его держала, он держал свою усадьбу — той же изматывающей беготней из аудитории в аудиторию. Тяжелой, невыразимой была скорбь профессора. Он помрачнел, он уже не посмеивался своими пивными, чуток навыкате глазами. По утрам, наспех отхлебнув чаю, не выпрямлялся молодцевато перед зеркалом в прихожей, не разглаживал со всей старательностью широких усов, не прилизывал седины на висках, надев шляпу перед уходом.