Полина бросилась наружу. Ветер швырнул ее наземь. Она встала, пошла вперед. Ветер беспрестанно опрокидывал ее, сталкивал с дороги. Все вертелось вокруг. Небо и земля превратились в огромное колесо, запущенное на полную скорость. При каждом падении она обдирала себе локти, колени, плечи. Но не чувствовала ни одной из этих ран. Шла, растерзанная, подгоняемая ветром, падала, катилась по камням, снова вставала. Голос Батиста, голос Деломбра. Надо было поторапливаться, чтобы ускользнуть от них, оставить далеко позади. Она почти бежала. Ветер толкал ее в спину. Надо было спешить.
Ибо ее звал другой голос. Гораздо более настойчивый, неотвязный. На бегу она столкнулась с собакой, кубарем летевшей в метре от земли. В конце концов животное упало на обочине дороги, сломав при падении хребет. Ее визг еще долго сопровождал Полину. Но даже это не могло ее удержать, заставить вернуться. Ее звал другой голос, еще более пронзительный. Небо по-прежнему было ясным. Ночь светилась розовым. Небо двигалось широкими розовыми вихрями.
Ветер налетал на тис со всех сторон. Но дерево сопротивлялось. Оно запустило свои корни глубоко в землю, обвив ими бедра, туловище и рот лежащего там ребенка. Дерево удерживал Маленький Барабанщик.
Вокруг алела ночь. Над расшатанными ветвями стремительно кружил рой ярко-красных ягод. И Полину затянуло в эту круговерть, в эту неистовую пляску. В хоровод оборванных ягод, порхавших, словно сотни пьяных пчел. Она закружилась вместе с ними. И, кружась, стала подхватывать ртом на лету маленькие красные ягоды и жевать их. Они странно поскрипывали на зубах, а мякоть наполнила рот горечью. Этот вкус пьянил ее, она никак не могла остановиться. Все ловила и ловила их, кружась вокруг ствола, среди поломанных ветвей. Ночь была так прекрасна — красно-розовая, стремительная. Ночь кричала и трещала со всех сторон. Текла ей в рот, утоляя жажду. Красно-розовая, сочная. Маленький Барабанщик поил мать своей обновленной, древесной кровью. Ярко-красной, горькой. Ночь алела, забрызганная красным ветром. И Полина смеялась звонким детским смехом, и кружилась в хороводе, хлопая в ладоши. Ночь была легка, и ее сердце тоже становилось легким, все легче и легче. Таким же легким, как крохотные чешуйки, порхающие на ветру. Ночь окрашивала ей рот и сердце вкусом веселой отравы. Голоса Батиста и Деломбра наконец смолкли. Лишь звенел радостный звонкий смех Маленького Барабанщика. И ее повеселевшее сердце уносилось вместе с ветром, растворялось в ветре. Потом оно затихло, замерло, и ветер вместе с ним. Последние ягоды упали с тиса, окропив распростертую на земле Полину редким дождем.
Янтарной Ночи сказали: «Твоя мать умерла», но он ничего не ответил. О какой матери они говорят? Уже много лет у него нет никакой матери. Не его мать умерла, а Синюшного Хорька, впрочем сам же Синюшный Хорек ее и убил. Это его сгнивший скелет покрыл ветви тиса ядовитыми ягодами в Иоаннову ночь. «Твоя мать умерла». К кому они обращались? А поскольку она не была больше матерью Баладины, он объявил сестре: «Мать больше не придет, мы ее больше не увидим. Она ушла к своему единственному сыночку. К Хорьку». И когда Баладина заплакала, он разъярился.
Без-ума-от-Нее ничего не хотел знать. Он попросту все отрицал. Он не видел Полину мертвой, не пошел на похороны. Заперся в комнате, как когда-то сделала она. Заперся не для того, чтобы притвориться, будто ждет ее, — зачем ему ждать ее, раз она и так здесь, с ним? Нет, не рядом с ним, но в нем. Даже не в нем, она и была им самим. Он сам стал Полиной.
Он начал подкрашиваться, наряжаться в платья своей жены. У него забрали эти маскарадные реликвии. Таде каждый день приходил проведать его, пытался говорить с ним, но тот уже не слушал. Ни Таде, ни Матильда, ни Роза-Элоиза, ни его дочь Баладина не смогли пробиться к нему. «Ну и оставьте его, пускай с ума сходит, — говорил Янтарная Ночь. — Хотя он и так всегда был помешанным. Жалким псом у ног своей жены. Оставьте, пускай грызет кости своей любви, не то вас покусает».
Отец Деломбр тоже приходил. Садился напротив Батиста, искал в его безумном взгляде доступ к рассудку и сердцу, но так и не нашел. «Какого черта этот ворон Деломбр таскается сюда? — говорил Янтарная Ночь. — Он может каркать и заикаться, сколько влезет, папаша-то, недоумок несчастный, ничего уже не слышит. Да и вообще, нечего ему тут хлопать своими плесневелыми крыльями возле меня или моей сестры, не то я ему перья подпалю и клюв обломаю!» Но Деломбр никогда не приближался к Янтарной Ночи. Он прекрасно догадывался о ненависти и презрении подростка. Впрочем, разве не так было почти со всеми Пеньелями? С Матильдой, с Розой-Элоизой и юным Горюнком, а больше других со старым Золотой Ночью — Волчьей Пастью — все они несли в сердце столько гнева и ярости, столько злобы против людей и Бога; несли свой гнев, порожденный страданием, словно гной в незаживающей ране. И Деломбр мог лишь страдать от их ран.
Он слышал о Виолетте-Онорине, о чуде роз и крови, явленном вдруг в ее теле, о ее долгой агонии, о блаженной кончине. Какая же тайна коснулась ее с рождения, ее, вся жизнь которой была лишь покорностью благодати? Но не была ли такая благодать безумием, непонятным и необратимым бедствием? Мысль о Виолетте-Онорине мучила его, ибо через святость и страсть этой девушки тайна самой благодати бросала ему вызов, ужасая его. Пред нею он измерял собственную слабость, малодушие, бессилие — и сомнения. Ничего другого он так не жаждал, как сподобиться этой благодати, преобразиться ею до изумления, и ничего так не боялся, как той же самой благодати — опустошения. Страх все больше и больше брал верх над желанием; физический, почти животный страх, всякий раз накатывавший на него, отгоняя желание, едва он делал попытку броситься в бесконечную пустоту веры. И обращенный к нему с мольбой голос, настойчивый и неотступный, становился пыткой. — «Любишь ли ты Меня?» — с мольбой вопрошал голос. Желание хотело ответить: «Да», но его страх причал: «Нет!» Смерть Полины, безумие Батиста, ненависть их сына лишь усугубляли безотлагательность и мучительность этого болезненного вопроса.
Без-ума-от-Нее больше никого не видел и не слышал. Он становился Полиной. Ему уже неважно было, что у него отняли вещи и одежду жены, ему даже незачем было переодеваться. Превращение происходило внутри его тела. У него начали отрастать волосы, кожа сделалась тоньше и глаже. Но вскоре метаморфоза переросла в странное уродство. Изо дня в день его мышцы таяли, плоть опадала, кожа размягчалась, как каша-размазня.
Все в нем стало западать. Его плоть словно втягивалась вовнутрь — лицо, туловище, половой орган. Даже голос в конце концов стал звучать где-то внутри. Это выворачивание его тела происходило постепенно. Скоро он уже не мог ни вставать, ни ходить, превратился в тощий сверток тряпья, лишенный мускулов. Потом и кости размягчились, стали нежными, как хрящи.
Без-ума-от-Нее лежал в постели бесформенный, невесомый. Не закрывая глаз ни ночью, ни днем. Но глаза запали так глубоко, что невозможно было различить их взгляд. Впрочем, и сам этот взгляд обратился внутрь.
Он перестал говорить. Его язык ссохся и отвердел, застряв в горле словно крохотный осколок стекла. Уши, губы, виски тоже запали, глубоко врезавшись вовнутрь. Казалось, он стал лишь отпечатком самого себя.
Его член совершенно втянулся, вывернулся наизнанку, пронзая тело насквозь. Через эту внутреннюю скважину, образовавшуюся на месте члена, из него уходило все, и, по мере выворачивания, плоть заполнялась пустотой.
Полина проникала в него своим отсутствием — гонимая ветром, подобным струению тишины. Он чувствовал, как тихо уходит, уносимый Полиной, выветриваемый исчезновением Полины. Он сам становился исчезновением Полины.