Выбрать главу

Иоанн Ефрема особо выделял. Тульский, из купеческой семьи, учён довольно. Рукоположен в иеромонахи в Знаменском монастыре Нижегородской губернии, в Сарове с двадцать седьмого года. Теперь вот он в клиросном послушании, да по просьбе Иоанна переписывает редкие книги для пустыни.

— Ну, сказывай, брате, раз уж приспичило тебе!

— Авва, не вмени во грех… Нестроение, неукладное у нас вкореняется!

— Оле! — признался Иоанн, прохаживаясь по покою. — Ты ведь о разброде стада… Виноват! Столько лет я землю искал, то в уездах, то в Москве, Петербурге… Без пастуха, без догляда зоркова, вседневнова как порухе не быть!

— Я не по злобе или там какой зависти… — Ефрем волновался. — Однако Иосия опасно рассупонился. Как ты тут, в пустыни, он перед тобой состояния льстивова, слово ево гладко, поклоны низки. А как съедешь со двора — хульным словом вослед, так и сяк тебя оболживит…

— Ужели?! Вижу, что уклончив стал, слышу — от братии все в сторону норовит…

— Не-ет, кой-ково шибко к себе льстиво же тянет. Всё это отто-во, что ты Дорофея властию наградил. Алчет он сам противу других подняться. Попустил ты ему, он и обык: что хочу, то и ворочу.

— Давно мне душа вещала… Всё ждал, что умнеть начнёт, ан не вышло. А Дорофея — Дорофея вы же вознесли обще!

— Вразумить надо Иосию! Пришлые у нас, молодые, не все ещё окрепли в общежительстве…

— Спасибо, Ефрем. Ступай!

На другой день, сразу после утрени, Иоанн позвал Иосию к себе, и едва тот вошёл в покой, начал этот мучительный для них обоих разговор:

— Не раз, Иосия, говорил я тебе походя, упреждал, просил… Ты что, брате, забыл, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят… Я ли к тебе не благоволил… Знать, напрасно: много ты о себе возомнил. Повторюсь: за моей спиной принимал в пустынь и постригад без должной оглядки. Зачем такова молодова Боголепа постриг — это же противу царского указу, а оный гласит: до тридцати годов не постригать!

Иосия сразу начал дерзить:

— Что мне указ! Мне тверже то, что в Евангелии написано. А там сказано: грядущий ко мне не изжену вон!

Иоанн едва усидел за столом.

— Иосия! Мы живём не в евангельские, и не в святой Руси времена… Есть — Богово, есть и кесарево. А как грядут в пустыню с розыском, что сейчас наблюдаем в других обителях… Ты ж без паспортов напринимал. Этот Георгий твой… Без всяких бумаг! Какой-то он скользкий, право, не чисто у него на душе. Теперь о главизне.

— Какая ещё главизна? — потянул губы в нехорошей улыбке Иосия.

— Опять же повторюсь, преж сказывал… Не давал тебе благословения, а ты келью вдали поставил, прикормил-приголубил новоприбылых и, слышу, свой монастырек в голове лелеешь — это уж ревность не по разуму! Хитроумию твоему потачки не дам, скажу прямо: я тут смолоду, многих трудов мне стоило, по смотрению Божию, сию пустынь населить, уставом скрепить. Помни, землю императрица закрепила за Саровской пустынью и — этим все сказано!

Иосия сидел на постенной лавке, что ближе к порогу, уже явно злой. Лицо его занялось красными пятнами.

— Словно кошка ты лапой медведя задиравши… А как, обратясь, медведь давнёт тебя, так ведь и духа твоево не будет!

Иоанн поднялся-таки из-за стола, не стерпел угрозы.

— Да уж не ты ли медведем, Иосия?.. Э-э, вижу крепко тебя бес попутал… Ступай и одумайся, поторопись в общую упрягу с братией. Не мне — Господу послужи со смирением! И знай: я ещё в силах и не один, а с верой в Господа — осилишь ли?!

Иосия как-то разом сник, но косящие глаза его посверкивали. Он встал и вышел, резко хлопнут дверью.

Вскоре, не прощаясь, Иосия ушёл из пустыни — увёл своих сторонников. Невдолге прошёл слух, что доброхоты из Синодальной конторы определили его строителем в запустевшую Берлюковскую пустынь, что в сорока верстах от Москвы. Туда же отпросились у Иоанна монахи Сильвестр и Иаков.

Успокоилось в Саровской. Остались со своим первоначальником те, кто смиренно служил Богу, а не своим жалким прихотям.

2.

Что-то плохо спалось, вот и встал рано и пошёл к церкви. Звонил к утрени Иоанн частенько — колокольня, высота, как и встарь, неизменно звали к себе.

Разобрал сплетение верёвок, потянул увесистый язык большого колокола, и чуткая медь тотчас отозвалась: