Выбрать главу

— Несчастное существо… — Бартон откинулся на подушку, чувствуя, как жар заливает щеки. — Воды!

Сестра схватила фарфоровый чайник и осторожно поднесла его к губам больного.

— Пора вам уже, — сказала она, не оборачиваясь. — Видите, как вы его взволновали.

— Пусть побудут еще немного, сестра. — Бартон облизнул запекшиеся, воспаленные губы. — Поблагодарите от меня биологов, но, между нами, они большие идиоты. Что же касается свинки, то пусть останется… Мне она не мешает… Какие сплетни, Тэдди?

— Никаких. Разве что к Скотту приехала жена.

— Жена?

— Ну да… На две недели.

— И что он?

— А ничего.

— Мне кажется, что я лежу здесь с первых дней творенья и все у вас идет как-то по-другому, интересно и совершенно недоступно мне. Оказывается же, что ничего не происходит. Или вы просто не умеете рассказывать, Тэдди?

— Нет. То есть не знаю, конечно. Но, право, ничего существенного. Спросите Майка или вот Ли. Они подтвердят.

— Ладно. Я вам верю. Вы же всегда были Демосфеном, который случайно слишком перехватил камней. Это хорошо, когда ничего не происходит.

— Чего?

— Нет, ничего. Все в порядке. Просто я немного устал. Наверное, нужно чуть отдохнуть. Я ведь отвык разговаривать.

Они сразу же стали собираться. Долго и неуклюже вертелись, словно разыскивали что-то. Потом топтались у дверей, лепеча какие-то жалкие слова и глупо улыбаясь.

Бартон не удерживал их. Он думал, что губы иногда становятся резиновыми. Расплываются во все лицо в неподвижной улыбке и беспомощно дрожат. В такие минуты люди быстро-быстро что-то неосознанно лгут, страдая и стыдясь этой ненужной лжи.

Первым не выдержал Майк. Он вдруг сморщился, как больная обезьяна, подавился слезами и выбежал. Бартон видел, как атлетическая спина Виганда съежилась и стала вдруг жалкой и красноречивой. Казалось, от нее исходил этот лепет, на который был совершенно не способен сам Тэд. Но Бартон не пожалел уходящих. Он с удивлением обнаружил, что вообще не испытывает к ним никаких чувств. Они только что хоронили его заживо, но он не ощущал ни тоски, ни обиды. А может, это было не с ним, а с кем-то другим, совершенно незнакомым?

Бартон осознал вдруг, какую границу проложила между ним и остальными надвигающаяся гибель. Он оказался по другую сторону границы. Они еще ничего не знали, а ему было уже ведомо нечто такое, что совершенно меняет взгляды и характер людей. Потому-то к одним и тем же явлениям они относились по-разному. Он смотрел с высоты своего знания, остальные — из темных щелей неведения и инстинктивного ужаса.

_Надо попросить врача, чтобы ко мне никого не пускали_.

Нельзя отвлекаться, нельзя рассредоточиваться. Что мне за дело до всего этого? Пора отходить, отключаться. Думать нужно лишь о самом главном, о чем никогда не успевал думать в той, далекой теперь жизни. Иные задачи, иные критерии. Все, чем жил в то суетное время, — долой. И лишь мысли-струйки, случайно залетавшие в голову ночью, должны стать содержанием жизни. Когда впереди была туманная множественность лет, я думал о пустяках, за два шага до пустоты хочу думать о вечном. Смешное существо человек!

Ученые говорят, что дети, родившиеся сегодня, бессмертны. Может быть, действительно человечество стоит на пороге бессмертия? Обидно умирать накануне. Но кто-то всегда умирал накануне, пораженный последней пулей в последний день войны.

Впрочем, мне ли судить о бессмертии? Я, наверное, все страшно путаю, болезненно преувеличиваю, усложняю. Мне так мало осталось жить! Так мало…

Интересно, во что превратятся тогда злобная едкая зависть и тупая злоба? Бессмертному больше нужно… И если теперь не останавливает смерть, то что сможет остановить тогда? Когда говорят о бессмертии, я думаю о совершенно противоположном.

Люди однажды узнали вкус индустрии смерти. Это коварная память. Она не может пройти бесследно. За нее надо платить и платить. Как губка, она еще будет и будет впитывать кровь.

В чем же здесь дело? Может, человек порочен в самой основе? Если нет, то чем вызван такой страшный иррациональный дефект мышления? Это случилось, когда меня еще не было на свете, но память, чужая память погибших, почему-то нашла меня. Вот что убило меня первый раз. Остальное пришло только потому, что я уже был мертвым. Одних эта страшная память толкала на борьбу, вела к чему-то светлому и далекому, другие приняли ее как эстафету преступления. Я же понял одно — размышлять нельзя. Я задумался, как жить дальше, и не нашел ответа. Жить дальше нельзя. Можно лишь кричать, полосовать по окнам из автомата, броситься в воду. Так мне казалось тогда. Никогда не забудется день, когда я вдруг со всей беспощадной ясностью понял, что произошло с теми, кого давно нет, и со всеми нами. Меня настигли, ударили в солнечное сплетение и убили. Где и когда я мог облучиться?!

И только сейчас видно, как смыкается воедино далекий неумолимый круг. Чужое преступление надломило меня, и я перестал думать. Перестал думать и незаметно ступил на путь, ведущий к другому преступлению. Как все неумолимо и беспощадно просто. Ведь те, кто сотворил лагеря смерти, тоже с чего-то начали! Они тоже в какой-то момент перестали думать! В этом все дело. Перестав думать, мы превращаемся в потенциальных преступников и соучастников злодейств. Потому-то все Тираны во все времена стремились отучить людей думать. Работника и воина не должна разъедать болезнь интеллектуализма. Нужно трудиться и воевать, а не думать. С этого всегда начинается путь к фашизму. Как легко опутать человека по рукам и ногам! И неужели только личное крушение способно просветить его?

Куда исчез он, жирный дым,Безумный чад человечьего жира?Осел ли черной лохматой копотью в наших домахИли его развеяли ветры?Ведь это было так давно,А дым не носится долго…Особенно тот, тяжелый и жирный,Окрашенный страшным огнем.И он оседал.Он еле влачился сквозь туман между тощих сосен,Над застывшей болотистой почвой.И клочья его оставались на проволокеИ застилали пронзительный луч,Который из тьмы, сквозь тени ушедших лет,Колет и колет в сердце.Весь ли дым опустился на землю,Растворился в дождях,Просочился сквозь горький суглинок иМертвую хвою?Весь ли дым?Он валил и валил. Днем и ночью.За транспортом транспорт,За транспортом транспортОбреченно тащился над ржавым болотомПараллельно полоскам заката.Нет, не весь он осел на дома и на травы,Разлохмаченный ветром и временем,Он все носится в небе, все носится…Проникает в открытые ртыИ потом со слюной попадает в желудок,А оттуда и в кровьПо исконным путям,Намеченным в те времена,Когда из глины господь сотворил человека.Так смыкается круг, связующий землю и небо.Только что нам за дело до этого круга?Что нам за дело?Если дым, этот дым все такой жеТяжелый и смрадный.Но за давностью лет и невидимый и неощутимый.Проникает в кровь?Мы отравлены дымом. Отравлены дымом.Как же жить нам теперь?

11 августа. Ординаторская

— Ну, как успехи, коллега? — Главврач улыбался и довольно потирал руки. — Как успехи? — снова спросил главврач, открывая окно. Высунувшись наружу, он шумно вдохнул теплый воздух. Снял полковничий китель, ослабил галстук.

— Последний анализ сыворотного натрия дал чудовищный результат. Доза, вероятно, составила одну-две тысячи рентген. В крови наблюдается катастрофическое падение моноцитов и ретикулоцитов.

— Три-четыре дня, не более. А?

— Возможно, что и раньше… Как обстоит дело с нашими бумагами?

— Генерал связался с высшим начальством. Разрешение уже получено.

— Спасибо, профессор.

— Помилуйте, коллега, за что?

11 августа 19** года. Утро.

Температура 39,0. Пульс 102. Кровяное давление 160/110

Дениз! Ты все же приехала… Как ты услышала меня, Дениз? Я приснился тебе ночью? Или ты вдруг увидела меня в толпе, бросилась догонять, расталкивая прохожих и спотыкаясь, но я вдруг пропал, растаял в воздухе? Ты молчишь… Ты сама растаешь сейчас, уйдешь от меня. Спасибо, что ты пришла хоть на минуту. У меня жар, и ты просто привиделась мне. Но все равно спасибо.