Не просто возвратился он на родную землю, не для воспоминаний и не для растроганности, не для любования Киевом и Днепром, травами и пущами, нет! Вот стоит возле него человек, который владеет огромной землей, князь, не похожий на других: наверное, замыслы у него тоже не как у других — великие и значительные, но сам он мало сможет, а если будет брать на помощь таких, как Мищило, то и вовсе ничего. Сказал, что не будет вмешиваться, но сам рассматривает пергамент и думает над чем-то — разве есть еще на свете такие князья? До сих пор Сивоок знал, что делами строительными ведают сакелларии или игумены, доверенные люди патриарха, епископа, иногда — императора; за много лет работы у Агапита не помнил случая, чтобы такой вот человек пришел к художникам или позвал их к себе. Но, может, это была лишь короткая вспышка княжеского любопытства, может, выпьют они, по обычаю, этот мед, посмотрит князь небрежно на чужеземный пергамент, не смысля в нем ничего, махнет рукой, отпустит их с Богом, и все перейдет в руки Мищилы, тупого исполнителя воли Агапита, и, пока престарелый и самовлюбленный Агапит будет утешаться где-то в своих садах влахернских, тут будут воздвигать в тяжком труде, средь бедности, недостатка, горя, проклятий и слез простенькую церквушку, может, даже хуже поставленной Владимиром церкви Богородицы, а что уж меньшую, то это Сивоок видел точно и не мог никак взять в толк, почему Агапит уполномочил Мищилу на такое строительство.
Сивоок испугался, что пропустит, быть может, единственный случай, торопливо протолкался вперед, стал возле Мищилы, смело глянул на князя, сказал на родном языке:
— Сделать нужно так, княже, чтобы весь мир удивлялся, а земля наша чтобы прославилась этим храмом.
— Молвишь по-нашему? — шевельнул бровью Ярослав и сделал шаг искалеченной ногой. Забыл об осанке, болезнь давала себя знать. — Молвишь по-нашему? Разве не гречин еси?
— Русич. С Древлянской земли.
— Как же очутился среди ромеев?
— Пуганые стежки у судьбы.
— Искусство знаешь? — допытывался князь.
— Мусию он кладет, — вмешался Мищило по-ромейски, но князь, казалось, не обратил внимания на то, что Мищило понял их речь А может, князь знал об их происхождении, да только делал вид, что не ведает.
— Все делаю, — сказал Сивоок, — и мусию кладу, и фрески рисую, и зиждительское дело знаю.
— Почто ж гречины выдают тебя за своего? — спросил Ярослав.
— Выгодно им. Торгуют славою и своей и чужою Все в свою мошну.
— Бог един, — насупился князь, — и слава вся идет Богу Кто тебя научил, от того и выступаешь.
— Художников не обучают, — смело промолвил Сивоок, — их укрощают Так, как диких коней — тарпанов. Не учишь же их бегать: умеют от рождения. А чем больше укротишь, тем хуже, медленнее станет их бег. Красота в нем умрет, раскованность исчезнет вместе с диким нравом. Вот так и художник.
— Так кто же ты; конь или человек? — улыбнулся князь.
— На него часто такое находит, — умело вмешался Мищило, — это, наверное, от дурноватой девки, которую с собой повсюду возит. Привез и в Киев, княже.
Князь взглянул на Сивоока как-то неопределенно. То ли осуждающе, то ли пренебрежительно, Сивоок не испугался ни- разоблачения Мищилы, ни княжеского взгляда, но наползло на него тяжкое и непреоборимое; казалось, что мир разламывается, будто хрупкий сосуд, разрушаются, валятся все храмы, монастыри, дома, которые он ставил и украшал, и только он стоит посредине целый и невредимый, но весь в полыхании дикого огня и не может ни с места сдвинуться, ни слова произнести.
— Малая церковь, княже! — только и мог воскликнуть, опасаясь, что бросится на Мищилу и начнет его душить или швырнет его на землю, начнет топтать ногами. Сивоок был сам не свой, но никто не замечал его состояния.
Князь спокойно переступил с ноги на ногу, снова взглянул на пергамент.
— Мала? — переспросил. — Почему же мала?
— Потому что мала! — снова воскликнул Сивоок.
Мищило засмеялся. Его тешило детское упрямство Сивоока.