— Надоел, — прервал его князь. — Говори, что там у Пантелея? Почему цепляешься к отроку?
— Пишет не то! — выпалил боярин.
— Откуда знаешь? Ты ведь в письме темен.
— Для князя все сделаю!
— Говори толком?
— Не то пишет! — снова воскликнул Ситник. — Каждый день принимаю у него исписанные харатьи, он и заприметил, видно, что я в письме не смыслю. И вот пишет, пишет — да и писнет!
— Что же?
— Супротив князя, видит Бог.
— Ведомо тебе откуда, спрашиваю?
— А я хитрый! Заметил, что на каждой харатье слова пишутся в два столбца — по двадцать и пять строчек, и устав одинаковый, так оно заведено, так этому Пантелей пресвитером Илларионом и обучен. Но нет! Дописывает он между столбцами еще что-то, сверх этих узаконенных строк… Лишние? Лишние. И устав там маленький, словно бы прячет в нем отрок греховные мысли. Что-то там есть, княже, что-то бродит в душе отрока! Да и у одного ли отрока!
— Ну, вот что, — сказал Ярослав, — вот я хотел просить тебя, да забыл. Наверное, придешь завтра.
— А как же с Пантелеем?
— Кто князь — ты или я? — тихо спросил Ярослав, и лицо его начало наливаться гневом.
— Ты, княже, ты, а я раб твой преданный. — Ситник отступил до самого порога. — Грешен я, но слабость имею к тебе, княже. Хочу как лучше. Стараюсь денно и нощно, хотя и тяжко. И с иконами, и с попами тяжко, и со смутьянами, и с этими письменами, и с Софией да Сивооком. Не доведет до великого добра наука и письмо, но ради тебя, княже, все делаю… Все богатство свое отдал за книги… Купил у гречинов несколько книг, уже имею… целый сундук…
— В голове нужно, а не в сундуке, — мрачно улыбнулся Ярослав.
— Семью забросил… Доченька у меня была Величка… Умерла от хворости, а я с тобой тогда в походе был, не смог спасти…
— Ну, ладно, ладно. — Ярославу стало не по себе. У всех горе, все перед смертью бессильны. Не знал князь, а Ситник не говорил, что Величка не просто умерла от мора, а сбежала из дома еще тогда, когда он отвез малого Сивоока с намерением продать его кому-то. Сбежала и исчезла. Никогда не вспоминал боярин о дочери, а сегодня подслушал разговор князя с княгиней, смекнул, что может пригодиться и смерть Велички. Ждать не довелось. Пригодилось.
— Я там принес эту харатью. За дверью она у меня, в сундучке, — заторопился Ситник, улавливая перемену в настроении Ярослава. Не стал ждать, что скажет князь, метнулся за дверь, внес сундучок, достал пергамент, подал Ярославу.
Ярослав сразу же увидел дописанные отроком слова про слезы. Догадался, наверное, почему дописал это отрок, но Ситнику не сказал, вместо этого вслух прочел ему место, в котором речь шла о книгах. Боярин слушал оторопело.
— Понял? — спросил у него по прочтении князь. — Мудрость нам нужна. И люди для мудрости — тоже. Понял?
— Ага, так, — захлопал глазами Ситник, хотя ничего не понял и не сообразил, только обливался потом от страха перед князем и глубоко затаенного недовольства на него за то, что он отдает предпочтение какой-то там мудрости перед делами государственного значения, делами первостепенными, сравнить которые можно разве лишь с краеугольным камнем в здании. Вынь этот камень — развалится все здание.
Год 1037. Осенний солнцеворот. Киев
…святей Софьи, юже созда сам…
Сивоока было такое ощущение, будто он умирает безостановочно и неудержимо каждой частицей своего тела, каждой жилкой, умирает мыслями, стремлениями, надеждами. Собор поднимался все выше и выше, вырастал из земли гигантским розовым цветком, лишенным стебля, взбунтовавшимся против известных сил и стихий природы, против людей, против самого строителя, и Сивоок никак не мог отрешиться от ужасного впечатления, будто эти камни и плинфы, будто розовая цемянка, которой скреплялись стены, — это частица его собственного существа, будто он перевоплощается в это сооружение, сам исчезая незаметно, постепенно, неуклонно.
Когда же здание вознеслось среди киевских снегов и отовсюду торопливо потянулся люд, чтобы взглянуть на это диво, еще и не законченное, тогда вдруг снова ожил Сивоок для нового дела; долгие годы невероятного напряжения вмиг отлетели прочь, словно их и не было вовсе, и этого изнурительного умирания души и тела тоже не было, — родились в нем новые силы, новая мощь. Так, видимо, бывает с той смелой птицей, которая взвивается в непостижимую высь и в самом стремительном взлете вдруг начинает опасаться, что у нее не хватит сил, и летит чем выше, тем все тяжелее и тяжелее, кажется, вот-вот упадет камнем вниз, но потом, достигнув все же наивысшей точки, неожиданно для самой себя открывает в себе новые безграничные запасы легкой летучести и неудержимо парит в лазурном поднебесье, пронизанном солнцем.