Выбрать главу

Меня убрали.

Но при чем здесь Клара Бальцевич, гадалка и экстрасенс?

* * *

Идти или не идти на прием к Зимарину по делу Бабаянца, а точнее — по поводу обнаружения странной магнитофонной записи,— вот вопрос, которым мучался

Моисеев с того момента, как установил, что запись на найденном им обрывке пленки была частью записи, которую использовали для фабрикования беседы Турецкого с Бабаянцем. У него не было доказательств, что голос Бабаянца кто-то имитировал. Но он улавливал чутким ухом чужие нотки в голосе, чьи — он не мог сказать; имитатор говорил со слабым армянским акцентом, почти как Гена Бабаянц, но все-таки местами перебарщивал, излишне растягивая гласные. Но голос Турецкого принадлежал ему самому, да и собеседница называет его «Сашей». И все, что говорит Турецкий на «большой» пленке, вытекает из мирного обсуждения фильма. А потом о Зимарине — ну кто таким веселым, даже беззаботным голосом будет говорить о действительно готовящемся покушении на прокурора столицы?!

«Семен! Не делай глупостей, никогда не делись с начальством своими сомнениями. К начальству следует ходить только в двух случаях: ругаться и требовать»,— так бы сказал его бывший начальник, Константин Дмитриевич Меркулов. Но он далече, а в его кресле в следственной части сидит нынче иное лицо, вернее, большая задница, разжалованная с партийной работы и ничего не смыслящая в следствии.

Но Моисеев уже шагал в основное здание, в резиденцию прокурора Москвы, сохранявшую еще следы спальни любовницы купца Прохорова, бывшего владельца Трехгоркой мануфактуры, подарившего в 1915 году своей возлюбленной кокотке особняк, где сейчас располагается прокуратура.

Жестом весьма занятого руководителя Зимарин указал Моисееву на глубокое кожаное кресло. Но тот не захотел воспользоваться комфортабельным седалищем и стоял перед начальством, одной рукой опираясь на палку, другой обхватив магнитофонный агрегат. Сняв очки, Зимарин долго всматривался в морщинистое лицо Моисеева, словно пытался ухватить за ниточку и размотать клубок заговора, который плетет против него, столичного прокурора,— не может не плести! — каждый его подчиненный.

— У вас столько работы, а я беспокою, извините, Эдуард Антонович, но, как вы сами отметили, дело это важное... Важное дело, я имею в виду... и вы должны быть постоянно в курсе. В курсе. Постоянно, потому что дела эти... на наших Турецкого и Бабаянца... так сказать, как это лучше выразиться... инспирированы, то есть" фальсифицированы. Поэтому я и побеспокоил, извините,— почти закричал Моисеев, разъясняя шефу свою наглую выходку и ставя на стол магнитофон.

Зимарин не выразил удивления по поводу сумбурности речи старого криминалиста. Привык шеф к тому, что в его присутствии у иных подчиненных заплетается язык, будто после приема двух стаканов. Он только поморщился, когда старый криминалист запустил на полную громкость магнитофон.

— Вы видите, Эдуард Антонович, то есть, вернее, слышите... Эта запись как раз продолжение первой. Слышите, это голос Турецкого, вероятно, кто-то записал его свидание с этой дамой, что очень интересовалась иностранными кинобоевиками. Видите, то есть слышите,— тот же тон, та же интонация...

Но прокурор столицы повел себя странным образом: придвинув рывком магнитофон, он стал перематывать пленку то вперед, то назад и слушал то, что было записано на найденной в мусорной корзинке пленке — раз, другой, третий. И всякий раз, как из динамиков звучал женский голос, прокурор почему-то болезненно морщился. И всякий раз произносил, нет, скорее выдыхал, одну и ту же фразу: «не может быть!». И женский голос все повторял и повторял отчетливо: «...пожилой, Питер, звонит из телефонной будки возле кладбища машин Джеймсу, молодому, которого Берт Рейнолдс играет... Вот видишь, а говоришь — не помнишь. И о чем они говорили? ...пожилой, Питер, звонит из телефонной будки...»

Наконец, сделав знак остановить магнитофон, Зимарин спросил:

— Кто знает о том, что вы нашли этот... эту... с записью женского голоса, Семен Семенович?

За время совместной работы с Зимариным он убедился — просто так шеф вопросов не задает. Да и тон у прокурора был странный, совсем ему не свойственный, спокойно-удрученный.

— Никто, кроме нас с вами, Эдуард Антонович.

Холеное лицо прорезала гримаса. Улыбка не улыбка, боль не боль.

— Вам удалось идентифицировать женский голос?

— Нет. Для этого нужен Турецкий. А он мертв.

Хорошо. Оставьте эту запись в магнитофоне, а магнитофон пусть побудет у меня. Вы свободны.

* * *

Виктор Степанович Шахов видел прекрасный сон: его любила женщина, о которой он мечтал всю жизнь. Эта женщина была очень несчастна, и от этого он любил ее еще сильнее. Они плыли на белом теплоходе по реке вдоль удивительных стран, и он знал, что эти страны придумала, создала для него она. Он не выпускал ее из крепких рук, боялся, что она упадет в воду, а это была плохая примета, если кто-то во сне попадал в такую чистую, прозрачную воду. Значит, это только сон? Ведь такой приметы не может быть наяву. Он не хотел просыпаться. Проснуться значило возвратиться в свой опостылевший ему вдруг кабинет, где в приемной сидела грымза Маргарита, где бесконечно трещал телефон и надо было вести значительные, а в общем-то — ни к чему не ведущие разговоры, надо было решать судьбу огромной страны, которая все больше подкатывала к краю пропасти — к холоду и голоду. И в этом состоянии коллапса он, министр, отвечающий за экономику, ничего фактически сделать не может: власть в руках верхушки армии, оборонной промышленности, гебистов и политработников. А они ни за что не хотят расстаться со своими привилегиями, колхозами и атомным оружием. При всем при том надо вести унизительные беседы с иностранцами всех мастей, выпрашивая кредиты, выплачивать которые страна не в состоянии в ближайшие десять-двадцать лет.