Выбрать главу

Г-н Плантье взял одно из ожерелий, лежавших у меня на коленях, и стал, опустив голову, его рассматривать. Внезапно он разразился скорбным смехом:

— Увы, сударь! Вы понимаете, не эти убогие стекляшки нужны были Жюльетте! О, я не сержусь на нее за то, что она сделала! Она не могла поступить иначе. Вся вина на моей стороне. По какому праву, во имя своей любви, я хотел обречь ее на бедность, на тусклую и исполненную лишений жизнь? Она была права, только ей не следовало подавать мне надежду на счастье. Бывают печали, от которых исцеляются, бывают скорби, которыми даже гордятся, но мой случай — из тех, от которых нельзя оправиться. В нем есть что-то жалкое и смешное. Да, смешное, потому что в письме, в котором Жюльетта сообщала мне о своем решении, возвращая мне мое слово и беря обратно свое, она также извещала меня о предстоящем ее браке. Жюльетта выходила замуж за господина Лаваре, богатого банкира, господина Лаваре, того самого старого друга ее семьи, который притворился, что покровительствует нашей любви, и, чтобы лучше достичь своей цели, удалил меня от моей невесты, послав меня сюда на свои средства копировать «Похищение Европы» Веронезе, получившее, применительно к судьбе моей, символический и насмешливый смысл!

Г-н Плантье на минуту замолчал, потом заговорил снова:

— Таков, сударь, банальный случай, разбивший мою жизнь. Я знаю, вы мне скажете, что я должен был защищаться, бороться, сделать какую-нибудь попытку. Увы! Я человек слабый, и я не нашел в себе должной энергии. Измена Жюльетты раздавила меня. С тех пор я остался в Венеции. Я отрекся от всякого честолюбия и забросил свое искусство. Я живу мелкими заказами, которые выполняю как ремесленник, не как художник. Не желая, чтобы другие узнали о моем падении, я порвал все сношения с прежними друзьями. Трех лет оказалось достаточным, чтобы они совершенно меня забыли. Что касается Жюльетты, я ничего больше не слышал о ней; но недавно, движимый каким-то сожалением о моем артистическом прошлом, я пошел на выставку, открывшуюся в Городском саду, и там, в зале французских художников, очутился перед ее портретом. Да, сударь, она была передо мной, в наряде элегантной женщины, изображенная Фламенгом, и на шее у нее было одно из тех роскошных ожерелий восточного жемчуга, которые являются как бы эмблемой Великого Ордена Богатства и с которыми не могут, не правда ли, состязаться какие-то стеклянные шарики, покрытые глазурью мастерами лагуны на медленном огне их жаровен?

Г-н Плантье перестал говорить. Крупная слеза скатилась по его бледной щеке. Он сложил руки на колене и замер в позе обреченного.

В окне ветер колыхал штору желтого полотна. С набережной доносился шум шагов и голосов. Вдали пышный фасад Реденторе высился по ту сторону сверкающей воды. Я почувствовал себя взволнованным меланхолической жалостью. Правда, истории г-на Плантье, французского художника, недоставало романтичности и богатого венецианского колорита; ее герои не имели ни загадочных масок, ни таинственных баут; но среди торжественного и волшебного убранства, окружавшего нас, она мне показалась еще трогательнее, так как она изображала жалкое крушение человеческого сердца, и банальность ее не мешала почувствовать всю скрытую в ней глубокую и мучительную горечь. 

ПРОЕЗДОМ ЧЕРЕЗ РАВЕННУ

Я очень люблю Италию в то время года, когда жара удаляет из нее туристов. Когда музеи безлюдны, церкви заперты и гостиницы пусты, лучше наслаждаешься меланхолией путешествия. Легче углубляешься в прошлое и живешь в более тесном общении со славными тенями, память которых глубже проникает в нас на местах, где они некогда были живой реальностью. Они сопутствуют нам торжественной процессией, с которой сливаются интимные призраки, всегда носимые каждым из нас в себе и являющиеся нашим неудавшимся счастьем и нашими утраченными радостями, — все эти образы желания и сожаления, так скорбно на нас взирающие из глубины нас самих!

Любовь к этой летней Италии и к рождаемой ею мечтательности удержала меня так поздно в прошлом году и привлекла в Равенну, где я рассчитывал провести часть последней недели, предшествовавшей дню моего вынужденного отъезда. Впрочем, это посещение Равенны было осуществлением моего давнишнего намерения. Я уже побывал однажды в древнем городе мозаик; я вынес в тот раз сильнейшее впечатление грусти и мрачности, и однако же этот первый визит в Равенну был весною, когда город возносит свои купола и колокольни в свежем и легком небе. Тем не менее я сохранил об этой весенней Равенне воспоминание, связанное с чувством тоскливой печали, и мне было любопытно увидеть, до чего может дойти унылость Адриатической Византии в тяжелый летний зной.