— Не встану! — Гриша сиял наглой рыжей радостью. — Господин наставник, это учебная необходимость! Вяземская, скажи!
— Учебная необходимость, — подтвердила Софья со вздохом человека, который заранее знает, чем всё кончится, и уже прикинул, где лекарь.
— А я записываю, — сообщила Аглая из-за спин. — Для науки. Кречет, встань левее, ты мне мишень загораживаешь.
— Сердечные вы люди, — сказал Гриша. — Прямо семья.
Варя переводила глаза с него на меня. Я кивнул.
— Строй держу я, — сказал я ей. — Твою силу — держу я. Промахнёшься — приму. Работай, кадет Сокольцева.
Она выдохнула. Подняла руку — пальцы дрожали, потом перестали. Между пальцами набухло голубое.
Ударила она, конечно, не в Гришу — рядом, в мишень, как и было велено, — но ударила! Мишень крякнула, задымилась и сложилась пополам. Полигон восторженно заорал в четыре глотки, Алёнка с бревна у ограды — в пятую.
А Гриша стоял, опустив разведённые руки, смотрел на дымящуюся мишень и на Варю, и по нити от него шло такое оглушённое, тёплое, весеннее, что я мысленно вздохнул. Ну вот. Этого добра мне в десятке ещё не хватало. Поговорю с ним. Потом. Ох, много у меня этих «потом»…
После занятия меня отловила Аглая. Дождалась, пока разойдутся, и подошла со своей тетрадкой наперевес.
— Матвей Петрович. Я про Варю. Вы не сердитесь, я наблюдала за ней весь вечер… у неё канал не такой, как у всех.
— В смысле?
— У всех канал — как труба. Ну, у кого уже, у кого шире, но труба: сила идёт изнутри наружу, всё. А у Вари… — Аглая пошевелила пальцами, подыскивая. — У неё на канале ответвление. Маленькое, вбок. Оно никуда не ведёт, просто торчит. Как… как крючок. Как будто за него что-то должно цепляться.
Крючок. На канале. Я вспомнил, как в спальне на Гончарной Варина сила сама ухватилась за мою нить — раньше, чем я дотянулся.
— А у остальных наших? Посмотри при случае. Только тихо.
— Уже посмотрела. — Аглая виновато поправила очки. — У всех четверых. После того как вы нас в Строй взяли первый раз — появились. Малюсенькие, но есть. Растут, кстати. У Гриши быстрее всех… Матвей Петрович, это же вы? Это ваши нити их так… перестраивают?
Я молчал. По спине — знакомым холодком — шло понимание: Строй не просто связывает. Строй меняет тех, кого связал. И об этом в хрониках не было ни строчки. Или было — на той самой вырванной странице.
— Тихо, — повторил я. — Пока — тихо, Аглая. Записывай всё в свою тетрадь, тетрадь никому. Это приказ.
— Есть. — Она кивнула и вдруг добавила, совсем не по-военному: — А здорово, что они растут. Мне нравится, что мы… ну… что мы теперь немножко насовсем.
И ушла. А я стоял на пустом полигоне и думал, что устами архивной барышни глаголет такое, от чего у Совета по делам одарённых поседели бы все парики разом. Немножко насовсем. Точнее не скажешь.
А ночью я сел за Аннушкину тетрадь. Дети спали; во флигеле пахло новосельем — извёсткой и Алёнкиной геранью, которая переезд перенесла лучше всех нас. Я зажёг лампу, прикрутил фитиль, чтоб света на тетрадь хватало, а на всю комнату — нет. Смешно: от кого прятался? От спящих? Ну, значит, от спящих.
Читал всю, от корки до корки, с карандашом.
Читал — и стыла спина. Не от страха даже. От того, как долго это шло рядом со мной, а я не видел.
Записи начинались за год до её смерти. Сны про серое место — раз в месяц, потом чаще. «Часовой» — она его так и звала всю тетрадь. Он не пугал её; она писала о нём, как пишут о старике-соседе: устал, стоит, ждёт смену. «Сегодня поняла: он не может уйти, пока не сдаст пост. А сдать некому. Тысячу лет некому».
Дальше — про бабку. Бабка её, вышло, была из старого рода, захудалого, растерявшего всё, кроме поверья: «в нашей крови спит нитка от знамени». За бабкой в её время приезжали — Аннушка писала глухо, без подробностей: «люди без гербов». Бабка сказалась пустой, обманула какой-то знахарской хитростью и всю жизнь потом жила тихо, как мышь под метлой. Внучке она сказала одно, и Аннушка записала это большими буквами, единственный раз на всю тетрадь: «ПУСТЫХ ОНИ НЕ ТРОГАЮТ. ПОМНИ».
Люди без гербов. Жетон без имени лежал у меня в кармане и весил, казалось, пуд.
А на последней странице, написанной — по дате — за девять дней до конца, стояло:
«Часовой сегодня говорил. Первый раз за все сны. Три слова: "Скоро. Береги четвёртого". Я спросила — какого четвёртого? У нас же трое. Он не ответил, он уже смотрел мимо меня, туда, где у них там край. Я проснулась и полдня проплакала, сама не знаю отчего. Матвей, если ты это когда-нибудь читаешь, — значит, началось. Не ищи, кто четвёртый. Он сам найдётся. И ещё, Матвей. Не бойся серого. Оно не злое. Оно просто очень старое и очень одинокое — как ты у меня будешь, если меня не станет. Присмотритесь друг к другу».