— А коза что говорит?
— Коза, — Лукич поднял палец, — утром жевала афишку десятка «А». Съела только угол. Понимать надо.
Наши стояли в общем строю — шестеро, в полевом, штопаном-перештопаном после той диверсии (новое снаряжение канцелярия «не успела оформить», и я даже знал почему). На фоне парадных десятков смотрелись мы, прямо скажем, как рабочая лошадь на выводке рысаков. Трибуны это отметили — по рядам шёл смешок.
Гриша на смешок раздувал ноздри. Софья держала лицо. Аглая что-то писала — не удивлюсь, если номера смеявшихся.
А потом я глянул на ректорскую ложу — и смешки для меня кончились.
Гость там сидел. Рядом с Мещерским, на месте, которое просто так не дают. Немолодой, седеющий… статный, да. Возраст таких не портит — отделывает. Сидел по-домашнему, свободно, ректору что-то на ухо — и ректор, заметьте, слушал. Наклонившись слушал.
А когда наш десяток поравнялся с ложей, гость взял и поднялся.
Встал. И зааплодировал.
Один. Во всей ложе один, звучно, на весь плац. Трибуны озадаченно притихли: кому? Этим? В штопаном?..
После церемонии он меня нашёл сам. Подошёл легко, без свиты, руку протянул — рукопожатие сухое, крепкое. Без столичных этих игр в силу, кто кого пережмёт.
— Верейский. Пётр Данилович. Канцелярия по делам одарённых, инспектор.
И улыбнулся. Вот что хотите со мной делайте — хорошо улыбнулся. Тепло, с усталинкой. У чиновников таких улыбок не водится: у чиновников улыбка — инструмент, вроде пресс-папье, я их коллекцию за жизнь насмотрелся. А тут — человеческая.
— А вы Сокольцев. Поздравляю, Матвей Петрович.
— Это с чем же?
— С тем, что вы самое интересное, что я видел за тридцать лет службы. — Буднично сказал, как про дождик. — И заметьте: смотрю я внимательно. Все тридцать лет.
— За интересное в наших краях бьют. Или рапорты пишут.
— Знаю. Читал. — Морщины у глаз легли ловко, обжито. — Ваши рапорты, к слову, у нас в канцелярии по рукам ходят. Как запрещённая литература, под столом. «Каллиграфический бунт» — так и прозвали… Матвей Петрович, я не отниму много времени. Я приехал смотреть турнир и — не скрою — вас. Спецрежим, Опекунский совет, вся эта возня… — он поморщился, как от кислого. — Я в этой возне, представьте, на вашей стороне. Человека, который в сорок пять сам, без наставников, дошёл до четвёртой грани, надо не в клетку сажать. У него надо учиться. Я так в докладе и написал.
— Смелый доклад.
— Скучный, — поправил он. — Правда вообще скучная, Матвей Петрович, за то её и не любят… Ладно. Не буду вас держать — у вас, судя по лицам ваших кадетов, ещё сто дел. Одно скажу на прощание.
Он чуть наклонился. Не заговорщицки — по-стариковски, как наклоняются, чтобы не кричать через плац.
— Побеждайте. Просто побеждайте, и никакой Совет вам ничего не сделает. А если понадобится помощь — настоящая, не бумажная, — найдите меня. Я тут до конца турнира.
И пошёл себе — лёгкой походкой человека, у которого нигде не жмёт. По дороге кивнул Лукичу, и Лукич — Лукич! — вытянулся и снял шапку.
Печка моя под рёбрами лежала смирно. Узы молчали. Человек как человек — открытый, спокойный, с ясными серыми глазами. За тридцать лет службы я таких встречал двоих, ну троих. И всем им я бы доверил спину.
Вот только Аглая, стоявшая в трёх шагах, почему-то сняла очки. Протёрла. И надела снова.
— Что? — спросил я её, когда гость отошёл.
— Ничего. — Она смотрела ему вслед, наморщив нос. — В том-то и дело, что ничего… Походка у него, Матвей Петрович. У всех людей походка что-то говорит. Кто спешит, кто боится, кто болит. А у этого она говорит: я очень давно ничего не боюсь. Совсем. Вообще.
— И что в этом плохого?
— Не знаю. — Она спрятала руки в рукава. — Наверное, ничего. Просто я подумала: а с чего бы человеку — совсем ничего не бояться?
Вопрос повис. Я его тогда, дурак, не поднял.
Глава 17. Лабиринт
Утро этапа началось с каши.
Каша была овсяная, казённая. Гриша ковырял её ложкой с таким лицом, будто искал в ней что-то ценное.
— Не ищи, — сказал я. — Нет там ничего. Ешь. До вечера кормить не будут, а лабиринт, по слухам, длинный.
— Да ем я, ем…
Ели молча. У всех шестерых нити с утра гудели по-разному: у Гриши — струной, у Тюфяка — глухо, с провисом, у Аглаи — часто-часто, воробьиным пульсом. Одна Софья шла ровно. Эта и на эшафот пойдёт ровно, с пересчётом ступенек.
В столовую вплыл Лукич. Именно вплыл — торжественно, с достоинством, как входит человек, у которого есть новости и он намерен продать их подороже.