Я смотрел на пакет и не трогал его. Странное дело: полгода я эти журналы искал, а теперь вот они, руку протяни, — и рука не шла.
— Почему вы мне их отдаёте?
— А кому? — он поднял брови. — Трону? Трон читает сводки. Архиву? Из архива их уже раз украли. Себе оставить? Мне шестой десяток, у меня, когда я умру, кабинет будут разбирать чужие люди в перчатках… Она была честный работник, а погибла — темно. Я темноты не люблю, профессиональное. Вы — муж и, судя по всему, единственный человек в империи, которому не всё равно. Арифметика простая.
— За простую арифметику в наших краях…
— …бьют или пишут рапорты, вы говорили. — Он усмехнулся. — Пишите. Только сперва прочтите.
Я взял пакет. Тяжёлый — фунта на четыре. Сургуч на шнуре был свежий, его собственный: птица какая-то, не разобрал.
— Один вопрос, Пётр Данилович. Вы сказали — темно погибла. Вы что-то знаете?
Пауза у него вышла точная. Не длинная, не короткая — точная.
— Знаю, что реагентов на её участок списывали втрое против нормы, — сказал он. — Знаю, что подписи на нарядах стоят здешние, академические. И знаю, что человек, чья подпись там встречается чаще прочих, третьего дня пытался снять с турнира ваш десяток. — Он посмотрел мне в глаза, спокойно и твёрдо. — Больше не знаю ничего. Пока. Читайте журналы, Матвей Петрович. И считайте. Вы, я слышал, взяли за правило всё пересчитывать — вот и пересчитайте за неё. Она бы оценила.
Провожал он меня до дверей — сам, со свечой.
— Кланяйтесь вашим. Особо — младшей. Это ведь она вам герань на подоконник ставит? Видел из окна, когда мимо флигеля шёл… У меня в кабинете тоже цветок стоял. Фикус. Лет двадцать стоял, а потом гляжу — присох. Когда присох, при каких обстоятельствах — убей не помню. — Свеча качнулась, тени по лицу поехали вниз. — Берегите, пока живое, Матвей Петрович. Не как инспектор говорю.
На крыльце меня догнал холод, и я вспомнил, что шинель так и просидела весь вечер на вешалке нараспашку. Мелочь. А почему-то запомнилась.
Домой — через плац. Пакет руку тянул.
Верить, не верить… Тьфу. Про Аннушку — правда, вот что хотите. Медальон-то, медальон! Она с ним тогда носилась по всему Приозёрску, каждому встречному под нос: гляньте, какая у меня. Художник, помню, полтину заломил. Сторговались на сорока копейках — а потом она ж ему гривенник и вернула, «за терпение». Логика! Я ей говорю: Аня, так ты полтину почти и отдала. А она мне: зато он теперь добрый… Такое не сочинишь. Видеть надо было.
Крысы архивные — тоже, пожалуй, не враньё. Бумага у нас в империи живучее человека. У меня в приказе как-то донесение девятьсот третьего года всплыло. В деле о краже овса всплыло, спрашивается — как?! Никто не знал. Овёс, кстати, так и не нашли.
А вот стыд.
Стыд не сходился, хоть тресни. Большие люди стыдятся венками — на панихиду прислал, и совесть чиста-с. А тут — четыре фунта бумаги, добытой с извинениями за методы… Не бывает. Или бывает? Или он из тех двоих-троих, которых я за жизнь… — да откуда мне знать, я его вторую неделю вижу.
Ладно. А корысть где? Вот пусть кто умный мне объяснит. Меня подтолкнуть к расследованию? Так я и сам копал, без подарков. Скуратова утопить? Топи сам, у тебя вес — чихни, и унесёт.
Не сходилось ни туда, ни сюда. Половина на половину — так и записал себе. Пакет читаем. Дарителю — вежливость. И глаз.
Читали втроём, в ту же ночь: я, Софья, Аглая. Во флигеле, при двух лампах, с зашторенными окнами — конспираторы, тьфу. Гриша порывался четвёртым — «я тоже глазастый!» — и был отправлен спать через возражения.
— Несправедливо, — бурчал он, уходя. — Как голема ломать — Кречет, а как бумажки читать — так спать…
— Кречет. Ты по бумажной части что заканчивал?
— Приют я заканчивал.
— Вот когда понадобится приют ломать — разбужу первым. Марш.
Хлопнула дверь. Через минуту приоткрылась обратно, и в щель просунулась рука с чайником — Гриша, значит, распорядился напоследок, чтоб мы тут не всухую. Ну не золото ли, а. Спать он, конечно, не пошёл — сидел в караулке у входа, я его нить весь вечер чуял у себя за плечом, как лампадку. Пусть его. Часовой лишним не бывает.
Копии оказались писаны вразнобой, руки три или четыре, но дело переписчик знал: даты на месте, номера нарядов тоже, кое-где даже его собственные пометки на полях — «лист повреждён», «читается плохо». Аннушкиного почерка там, понятно, не было. Легче от этого читалось. И тяжелее. Оба сразу, не спрашивайте как.