— Тетрадь… — проворчал он. — У меня наука, приборы, сорок лет стажа, а лечить будем по тетради четырнадцатилетней барышни. Знаете, что самое обидное? Что тетрадь, скорее всего, права.
Грише я в тот день не сказал ничего. Шёл мимо их класса — он как раз показывал Митьке фокус: гонял огонёк по костяшкам пальцев, туда-обратно, а Митька смотрел, как на бога. Силы прибавляется — он радуется. Радуйся, Кречет. Пока начальство думает, где соломки стелить, твоё дело — радоваться. На то и начальство.
Соломки, впрочем, я в ту же ночь подстелил сколько мог: сели с Аглаей над её тетрадью, над нитью номер семь. Крючок у неё был зарисован ещё с прошлого месяца — три стадии, с датами. Перекрут шёл не сам собой: он шёл после выбросов сверх меры. Каждый гришин «фейерверк» — четверть оборота. Работал в дозу — крючок стоял на месте.
— То есть держим его в узде — и время есть?
— Время есть, — кивнула Аглая. — Только, Матвей Петрович… в узде — это в турнире. А если будет как в виварии? Он же за нас — весь, без дозы. Он же не станет…
— Не станет, — согласился я. — Значит, дозой буду я. На то и Узы.
Финальный этап огласили в пятницу, на общем построении, с оркестром.
Традиционный ночной полевой выход. Гордость академии, ежегодное венчание турнира: все десятки, при кураторах и судьях, выдвигаются к малому прорыву на дальнем полигоне — тому самому, учебному, что штатно теплится за старой грядой, — занимают сектора и до рассвета держат учебный периметр. Малый прорыв — дело надёжное: тварей из него выходит с гулькин нос, зато ночь, поле, настоящие сектора. Романтика. Сто лет традиции, выпускники потом всю жизнь вспоминают. Списки секторов — на доске.
Сто лет традиции, ага. Я стоял перед доской и чувствовал, как у меня между лопаток чешется уже не пятно — вся спина.
Ночь. Всё училище в поле, одной кучей, за три версты от стен. Связь — вестовыми, дети бегом с записками. Прорыв, пусть малый… после вивария слово «надёжный» я из своего словаря вычеркнул. Насовсем.
Кадеты, понятно, ликовали. У Гриши горели глаза, Митька — тот вообще ходил и ныл, что третьему году можно, а ему нельзя, где справедливость. Справедливость, брат, в том, что ты в субботу сидишь дома. Это я ему не сказал, а надо было золотом вышить.
Варя не ныла. Варя спросила тихо, когда младшие улеглись:
— Пап. Ты чего смурной? Этап же простой, все говорят.
— Все говорят… А ты что говоришь?
Она подумала. Она всегда думает перед ответом — аннушкина школа.
— Я говорю, что ты с вивария спишь вполглаза. И нож свой старый наточил во вторник, я слышала. Ты его точишь, только когда… — она не закончила. — В общем, я рядом с тобой в секторе встану. Не спорь, я по спискам всё равно в вашем крыле.
Спорить я не стал. По спискам она и вправду была в нашем крыле — я сам эти списки в четыре руки со Скуратовым не переиграл бы, а тут, для разнообразия, они легли как надо.
Вечером я взял Аглаю, Волохову, подзорную трубу и полез на обрыв над дальним полигоном — глянуть на этот их малый прорыв своими глазами. Хоть издали.
Лезли молча, по козьей тропе. Волохова на середине подъёма сообщила, что в мои годы стыдно так дышать, я ответил, что в её годы стыдно так лазать, на чём обмен любезностями и кончился — дыхание стало дороже.
Смеркалось. Прорыв отсюда был — свечение над грядой, зеленоватое, слабое, вроде гнилушки. Мирное, я бы сказал, свечение. Сто лет туда выпускников водят, и сто лет оно вот так гнилушкой теплится. Волохова смотрела в трубу, я — так, Аглая — по-своему.
— Ну? — спросил я её. — Что видишь?
Она молчала долго. Очень долго. Потом сняла очки, протёрла — по новой своей привычке, чтобы дать себе время, — и сказала голосом, которого я у неё не слышал даже над листами с росчерком:
— Малый прорыв — это когда родничок. Сочится, и всё, я такие видела на картинках у Глузмана, и этот таким был, я его в сентябре с этого же обрыва смотрела… А теперь у него дно светится. Глубоко-глубоко. И к дну… — она запнулась, подбирая, — к дну ниточки идут. Со сторон. Тоненькие, как у моих швов на карте, только все — к нему. Как будто его… подкармливают. С руки.
— Аглая. По-простому.
Она надела очки и посмотрела на меня снизу вверх.
— Он не малый, Матвей Петрович. Он большой, который притворяется малым. Его кто-то кормит. И в эту субботу мы все идём стоять вокруг него ночь.
Волохова опустила трубу. В трубу её ничего этого видно, разумеется, не было — гнилушка гнилушкой.
— Рапорт? — спросила она коротко.