Волохова была уже там. Стояла, локти на парапет, глядела на чёрную воду.
— Не спится, наставник?
— Чемодан у двери, — сказал я. Она поняла, кивнула — вояки понимают такое без перевода.
Постояли. Ветер тянул с пролива ровно, по-ночному, где-то внизу колотилась о сваю лодка — тук, тук… Хорошо молчать с человеком, с которым молчится. Таких людей ещё меньше, чем умных собеседников.
— Год мне остался, — сказала она вдруг. В темноту сказала, не мне. — Может, полтора. Кромка уходит. По утрам пальцы не чувствуют дар, представляете? Как отлежала. К полудню расхаживается, а по утрам — тишина… Я в четырнадцать первый огонёк на ладони держала, Сокольцев. Сорок лет при даре. Кем я без него — не знаю. Бумажки в архиве перекладывать? Наливку настаивать?.. — Она усмехнулась. — Дрянную, как вы справедливо заметили.
— Наливка поправимая. Ягоду надо давить, а не резать.
— Все вы, пехота, знатоки… — Она помолчала. — Я почему говорю-то. Завтра ночь, а я не знаю, сколько во мне осталось. На час боя хватит. На три — не поручусь. Вы командир, вам про своих людей положено знать правду. Вот вам правда.
И тут я сделал то, что сделал. Не подумав — а может, наоборот: за меня подумало всё, что я узнал за последний месяц, разом.
У нас с ней Уз не было. Узы у меня с десятком, с детьми — с теми, кого я вёл. Но после пятой грани я эту механику чуял уже не как слепой стену, а как зрячий — дверь: вот человек, вот его русло, вот кромка, обтрёпанная, как старый рукав. И я просто взял и подал ей силы. Через рукопожатие подал — положил ладонь на её руку, на парапет, как кладут, когда хотят сказать «держись», и открыл печку. Чуть-чуть. На пробу.
Она вздрогнула, как от ожога. Выпрямилась. Посмотрела на свою ладонь — в темноте, ничего же не видно, а она смотрела так, будто видела.
— Пальцы, — сказала она ровным голосом, которым докладывают о потерях. — Я их чувствую. Оба мизинца. Сейчас же ночь. Ночью — никогда… — Она повернулась ко мне очень медленно. — Что вы сделали, Сокольцев.
Не вопрос. Утверждение с точкой.
— Поделился. Как со своими делюсь, вы видели.
— Со своими — по Узам, наставник с кадетами, это наука хоть криво, а объясняет. А я вам не кадет. — Голос у неё сел до шёпота, и шёпот этот был страшнее крика. — То, что вы сейчас сделали… этому есть название, и я его знаю. Я его в спецкурсе слышала, тридцать лет назад, одной строкой: «легенды о возжигании, историческая справка, критике не подлежит». Одной строкой, понимаете? Потому что за вторую строку… — Она оборвала себя. Оглянулась — стена пустая, ветер, лодка тукает. — Кто ещё знает?
— Никто. Теперь — вы.
— Тогда слушайте меня, Матвей Петрович, и слушайте как приказ, хоть я вам приказывать не вправе. — Она взяла меня за рукав, крепко, по-полевому. — Никогда. Ни при ком. Ни при детях ваших, ни при Глузмане, ни на исповеди. Тот, первый, — он государства строил, армии за ним ходили. И его же собственные ученики закопали, за одно только умение. А вы — отставной пехотный чин без роду, без протекции… Вас даже закапывать красиво не станут. Оформят несчастный случай на полигоне, и вся история. — Пальцы её на моём рукаве дрогнули. — А у вас дети. Трое. И ещё шестеро. И ещё, дура старая договорилась, — теперь и я знаю, значит, тоже ваша забота…
— Ольга Дмитриевна.
— Что.
— Вы мизинцы чувствуете. Остальное — приложится.
Она засмеялась — коротко, сердито, сквозь нос. И не убрала руку с моего рукава. И я свою ладонь не убрал. Стояли два старых дурака на ночной стене, и было это… было это, пожалуй, лучшее, что случилось со мной за месяц, а месяц, напомню, был с пятой гранью и двумя победами.
— Сокольцев, — сказала она наконец, и голос был уже другой, без устава. — А ведь я вас, пожалуй…
Договорить ей не дали.
Снизу, от казарм, ударил колокол — сбор, три частых, два редких. Учебная тревога перед выходом, подъём полевой части. Суббота началась на четыре часа раньше субботы.
— …пожалуй, пойду строить второй год, — закончила Волохова совсем другим голосом и уже на ходу. — Договорим после выхода, наставник. Не отвертитесь.
— И не собирался.
Врал. Собирался, конечно. У меня по части таких разговоров — двадцать лет глухой обороны. Но это, как выяснилось к утру, была уже не моя забота: судьба сама распорядилась, о чём договорить и когда.
Выходили в сумерках, по-походному: колонна в четыреста душ, повзводно, с обозом, судейские верхами, фонари через каждые полсотни шагов. Красиво шли, ничего не скажешь. Оркестр проводил до ворот и отстал — дальше только скрип снега, дыхание и редкие командные окрики.