— Вот это по-моему! — отозвался Леонтий. — Держись, Сердобинский! Я брякну тебя с удовольствием!
Сценарий окончился. Свет настольной лампы растворился в синих рассветных тенях — ночь пролетела.
— Ну, Ракитин, отхватил ты ролищу! — прогремел Широков, нарушая тишину, и встал, с хрустом потянулся, громоздкий и добродушный. — Даже завидно…
— Погоди завидовать, — сказал я. — Может, подразнят только, а дадут другому…
— А ты не уступай. — Сердобинский во всем был осведомлен. — За такую роль нужно драться! Я бы костьми лег, а не упустил бы ее. И сыграл бы.
— Уж ты бы сыграл! — хмыкнул Мамакин. — Сиди уж… Позы в тебе много и лоску. Для белогвардейского офицера как раз под стать.
Нина погасила лампу.
— Нет, ребята, что вы там ни говорите, а Дима будто родился для этой роли.
— Конечно, — подхватил Сердобинский не без ехидства. — Ты — Оксана, он — Грачик. Свою любовь перенесете на экран в новом качестве, с романтикой. Очень мило! А бывает и наоборот — с экрана в жизнь. Я знавал и такие случаи…
Я с угрозой шагнул к Сердобинскому, он, отступая за кресло, захохотал.
— Ты сердишься, Гораций! Может быть, не веришь? Я приведу факты. Например, Серафима Казанцева, твой кумир, бросила мужа, инженера, подцепила Порогова. Что ее в нем прельстило? Уж, конечно, не красота. Нет!.. Она умная женщина и у нее дальний прицел: с ним она обеспечена ролями, а с ролями приходят и ордена, и звания, и все прочее…
О Серафиме Владимировне говорили нехорошо и, что обиднее всего, несправедливо; ей завидовали, а у зависти на палитре одна лишь краска — черная; Казанцевой не прощали ее талантливости. Неприятно, горько мне было слушать сплетни, они омрачали то светлое и чистое, что было связано у меня с образом этой женщины…
Сердобинский не унимался:
— Если бы я был режиссером, я тоже снимал бы свою жену. Жди, когда ее кто-нибудь другой позовет — картин-то нет. А тут своя рука владыка. И в этой картине Казанцева будет играть врача, жену командира отряда… И сыграет — не подкопаешься!
Нина зябко, болезненно поежилась:
— Почему так много злых людей? Они отыскивают в человеке только скверное, принижающее его. А если итого нет, то навязывают. Над неудачами злорадствуют, хихикают… Минуту назад было хорошее настроение, и вот уже испорчено… — Она повязала голову косынкой и отошла к окошку, огорченная. Сердобинский недоуменно пожал плечами:
— Я никому ничего не навязываю. Я говорю то, что есть…
— Довольно! — прикрикнул на него Широков. — Заврался! Хлебом не корми, только дай почесать язык.
Мы вышли на улицу. Кое-где кудрявился синевато-сизый дымок, будто над крышами распустились кусты сирени. Над прудом, едва заметный, струился пар, лодки дремотно уткнулись носами в мостки. На бульваре женщина поливала из шланга траву в клумбах, водяная пыль, напитанная ароматом цветения, приятно освежала лица. Прямо под ноги упал первый луч солнца, пронизав листву липы; ветки отряхали на дорожку светлые крупные капли. В тишине трамвайный звонок был чист, резок и настойчив, он возвещал о начале напряженного московского дня…
Потом нас вызвали в киностудию на пробу. Тревога — а вдруг не так выйду на пленке, и тогда все пропало, надежда — авось, получится хорошо и я понравлюсь режиссеру, гордость — из всех учащихся выбрали именно меня на эту роль, — все эти чувства сплетались в один клубок и больно распирали грудь.
Мы преодолели первый барьер на пути к цели — проходную, шумным табунком пересекли двор студии, долго плутали по коридорам, по закоулкам и этажам, пока отыскали съемочную группу. Нас встретила женщина неопределенных лет, в брюках, с волосами, выкрашенными в цвет осенних листьев, с папироской в зубах, расторопная, худая, резкая и стремительная в движениях — ассистент режиссера Клара. Без Порогова она держала себя так, что невольно думалось: не будь ее — не существовало бы всей советской кинематографии. Высокомерие в ней уживалось с нагловатым панибратством — условности ее, видимо, тяготили.
Она провела нас в костюмерную. Там нарядили меня в гимнастерку, галифе с широченными пузырями по бокам, перепоясали всего ремнями, повесили шашку, револьвер, бинокль, на голову надели черную баранью папаху с кумачовой лентой. Потом загримировали. Остановившись перед зеркалом, я увидел перед собой отчаянного кавалериста, подмигнул ему и счастливо рассмеялся — не боец, а картинка! Взглянули бы на меня сейчас Никита с Саней, ахнули бы!.. Ну, ничего, еще увидят…