В костюме украинской девушки Нина Сокол выглядела проще и как-то даже героичней. Сердобинский в форме поручика, красивый и щеголевато подтянутый, надменно взирал на Леонтия Широкова; тот, гулко стуча сапогами, с напускной угрозой наступал на него:
— Прочь с дороги, белая кость!
Снова появилась женщина с крашеными волосами, и мы последовали за ней в павильон, пустынный и неуютный, как заброшенный сарай. В нем были выстроены декорации: стена избы с крыльцом, часовня, зал дворянского собрания с полом, раскрашенным под паркет, с колоннами, люстрами, с хорами для оркестра… Здесь еще стучали молотками плотники.
Мы с Ниной, не теряя времени, стали репетировать сцену встречи Васи Грачика и Оксаны.
«— Думала, не приедешь совсем. Забыл…» — с упреком говорила девушка.
«— Задержали боевые дела, — отвечал Вася, несколько бравируя своей лихостью. — Едем со мной. У нас одна дорожка — боевая!» — И так далее…
Мы повторили текст раз десять.
— Вот теперь хорошо, — одобрила Клара. — Вот так и покажетесь Григорию Ивановичу. А пока отдыхайте. — Прослушав Широкова и Сердобинского и сделав им замечания, она ушла.
Мы остались одни в этом тусклом и нерадостном помещении. Где-то все еще стучали молотками — вероятно, ставили новую декорацию, — и удары трескуче отдавались во всех углах. Время от времени вспыхивала лампочка, освещая надпись: «Тише, идет съемка!», и тогда удары молотков прекращались, жизнь замирала, устанавливалась полная тишина: мы переходили на шепот.
В школе Порогов казался простым, внимательным, даже приветливым. Но в глубине души мы страшились его и сейчас испытывали такое ощущение, будто нас приготовили к сожжению на костре. Порогов появился неожиданно, и в первый момент мы не узнали его, настолько он был другим — во всем его облике было что-то одержимое, стекла очков недобро блестели, левая щека нервно подергивалась. За ним едва поспевала ассистент Клара, тоже другая, уже не всемогущая, а тревожная и полная готовности; сзади неторопливо, вразвалку шагал оператор Влас Поростаев, медлительный, невозмутимый человек в парусиновом комбинезоне на широких помочах.
В павильоне мгновенно прекратилось всякое движение; я заметил, как на цыпочках уходил за декорацию плотник — от греха подальше. Порогов, точно барс в клетке, совершил круг с каким-то затаенным намерением и, недовольный, сел в кресле, бросив мне и Нине:
— Показывайте.
Мы с воодушевлением и трепетом повторили приготовленную сцену. Порогов поморщился, как от зубной боли, и заерзал на стуле.
— Где вы нашли такое? У меня в сценарии этого нет. Я не писал. Нежность у бойца — внутри, глубоко. Наружи у него — огонь, страсть, удаль. Он солдат революции! — Порогов, не глядя, откинул руку в сторону, и Клара угодливо подала ему сценарий. С лихорадочной торопливостью он начал листать страницы, надрывая их, отыскал нужное место и резко ткнул в него пальцем: — Вывернись наизнанку, а подай мне все, что тут написано.
Я отошел. И когда снова предстал перед ним, он уставился на меня пристальным колючим взглядом; взгляд этот проник мне в душу, всколыхнул чувства, неведомые мне самому; голос мой прозвучал сильно, накаленно…
— Вот так, — похвалил Порогов. — Будем снимать. Влас, ты слышишь?
— Не глухой. — Поростаев неторопливо возился возле аппарата, что-то вымерял, прицеливался, устанавливал свет, как будто все, что делалось тут, его совсем не касалось.
Наконец я встал перед аппаратом, зажглись лампы, ослепили, стало жарко. Два раза я повторил монолог для звукооператора. Затем Порогов скомандовал: «Мотор!»
В это время один из рабочих на цыпочках вернулся в павильон за инструментом; пол скрипнул, плотник вздрогнул и выронил из рук молоток. Порогов будто только этого и ждал, рванулся с кресла, дикий, ощетиненный, и гаркнул беспощадно:
— Ты что? Не видишь, что съемка идет, оглох!
Плотник стоял перед ним вытянувшись — руки по швам, — как солдат перед грозным командиром.
— Виноват, Григорий Иванович, — проговорил он, часто моргая. — Нечаянно…
— За нечаянно бьют отчаянно, Павел Иванович. — Порогов вдруг рассмеялся. — Так мой сын говорит. — Рабочий тоже усмехнулся — они, видимо, хорошо знали друг друга.
Этот эпизод нас озадачил.
«Странный какой, — подумал я. — А режиссер замечательный. Достоевского передал так, что я ходил целую неделю под впечатлением этого фильма… Но уступать ему нельзя. Ни при каких обстоятельствах…»
Григорий Иванович вернулся на место, оживленный и повеселевший, и начал снимать.