Выбрать главу

Я проводил Николая Сергеевича до его дома. Собака, натягивая цепь, радостно взвизгивала; он вынул из кармана ломоть хлеба, кинул ей, затем легко взбежал на крыльцо.

…Утром, перед началом съемки, Порогов собрал вокруг себя людей. Не подозревая, что он объяснял им что-то важное и значительное, я шумно отворил дверь школы; в тишине скрип ее показался оглушительным.

Порогов вскочил, ногой отшвырнул от себя табуретку, она с грохотом отлетела в сторону.

— Когда наконец дадут спокойно работать! — крикнул он, и щека его недобро дернулась. — Кого там черт носит? Кто вошел?

Все оглянулись на меня с таким видом, будто я совершил ужасное преступление. Я взглянул на Порогова и сразу представил, как он кричал на плотника, на Яякина, на Серафиму Владимировну. То же произойдет сейчас и со мной. Вспомнились слова Столярова о том, чтобы не уступать ему. Я подошел к Порогову вплотную — глаза его сквозь стекла очков блестели дико и жарко — и проговорил медленно, но твердо, хотя губы мои дрожали:

— Григорий Иванович, я вам не Яякин. Запомните это, пожалуйста.

Мне казалось, что с ним случится что-то страшное. Но я ошибся. Порогов лишь рассмеялся:

— Ишь как взъерошился! Поглядите на него! И кулаки сжались… Вот героя бог послал, сказать ничего нельзя. Недотрога! Садись. Я тебе такую сцену придумал — век не забудешь!..

7

Картина «Партизанские ночи», моя роль в ней — я это понимал — могут повлиять на чью-то молодую душу, мечтательную и порывистую, как в свое время повлияла на меня «Песнь весны»; Вася Грачик был для меня несказанно дорог, я слился с ним воедино и нерасторжимо. В трудную минуту к нам на помощь приходил Столяров. По-братски обняв меня, он прохаживался со мной по улице, или по дороге в поле, или по школьному классу; голос его звучал озабоченно, глубокий и пытливый взгляд будил непривычные, тревожные волнения и мысли.

— Не успокаивайся. Не ленись искать, повторять… Один талант без труда, недорого стоит… Лев Толстой переписывал «Войну и мир» семь раз. Эпопею! И не диктовал ее машинистке, а каждую буковку выводил своей рукой. А Суриков сделал сотню этюдов, прежде чем написать «Боярыню Морозову»…

Николай Сергеевич отыскивал во мне что-то еще не ясное мне самому, и когда сцена получалась верной и убедительной, то одобрял кратко:

— Хорошо, Дима, хорошо!

Нет награды дороже этих слов!

К Широкову Столяров присматривался все пристальнее и строже — Леонтий менялся на глазах. С первых дней экспедиции я заметил, что с ним происходит неладное. Очутившись в новой обстановке, почуяв свободу, он с присущей ему страстью ринулся в разгул. Как странно: к человеку плохое прививается намного быстрее и без усилий, чем хорошее… На Леонтии уже отпечатался чисто «киношный» стиль: «Все можно, все нипочем»; по вкусу пришлось ходовое слово «бенц»: «Налил стакан — и бенц его залпом!», и другое, панибратское — «старик». К нему, свежему, открытому и удачливому, липла всякая мразь, вроде Яякина. Они пили на деньги Леонтия, болтая о его мировой популярности в недалеком будущем. Он сдружился с Сердобинским, пропадал с ним где-то по ночам; они возвращались поздно; я просыпался от топота и разухабистых восклицаний. Но каждый раз пьян был один Леонтий, Сердобинский же только казался пьяным, лишь «подыгрывая» ему. И я все больше убеждался в том, что Анатолий спаивает Широкова умышленно, из-за ненависти к его таланту, к его будущей популярности… Я уже знал случаи, когда от пьянства погибали одаренные люди, не успев раскрыться…