Выбрать главу

— Никогда не думал, что буду заседать с комсомольцами. А вот пришлось. Говорите, я послушаю… — Он взглянул на меня синими печальными глазами из-под седых бровей и осуждающе покачал головой. — Не стыдно? Все Гамлета играешь. Рано еще. Только учебу расстраиваешь…

— Я вот тоже говорю, Михаил Михайлович, что мы учиться пришли, — поспешно отозвался Широков. — А учеба-то у нас особая. Нет в ней формул, раз и навсегда данных законов, как, скажем, в математике или физике. Тут все зависит от педагога, от его характера, от его взглядов на жизнь, на искусство, от вкусов, убеждений, темперамента…

— Характер одно, прихоть другое, — упорствовал я. — А прихоть педагога может сделать меня уродом. Я на это не согласен.

— Это крайность, — заметила Нина Сокол. — Уродовать людей никому не позволят.

— Тебе не нравится Аратов с первого дня. — Леонтий повернулся к Бархатову: — Михаил Михайлович, он мне тоже не по душе. Сквозь его слова я продираюсь, будто сквозь колючий кустарник. Но это вовсе не значит, что он занимается с нами неправильно…

— Я ж и говорю, — проворчал Мамакин невпопад, — спросил бы Ракитина, в чем дело? Объяснил… На то он и педагог. А он сразу — «не герой»…

— И в ком не сыщешь пятен! — воскликнул Максим Фролов. — Твоя беда, Дима, в том, что ты много рассуждаешь. Актеру это вредно. Он должен чувствовать, а не рассуждать. Воспринимай все с верой младенца, как я.

— Можешь пребывать в том состоянии сколько хочешь. Я не хочу, — бросил я. — Ты вот что скажи: почему у одного педагога ученики целый год делали роли, то есть изучали основу сценического мастерства — русское слово, а мы играли в собак, волков и лисиц? Нам необходимо научиться владеть словом, а не собачьим лаем! Нам каждый день твердят о системе Станиславского, а что это такое, мы даже приблизительно не знаем. Ты вот знаешь? — спросил я Мамакина. Тот покосился на Михаила Михайловича и завозился на стуле, вдруг вспотев.

— Система есть система, — проворчал он, теребя кудри. — Она, если хочешь знать, необъяснима. Ее надо показывать в действии, в движении. Она не в голове, а в теле — в руках, в ногах, в выражении глаз, лица…

— И никто из нас не сможет объяснить, как ею пользоваться в нашей учебе, — все более горячился я. — Проникать в глубину человеческой души, переживать на сцене призывает она. А мы только и занимаемся тем, что рычим да блеем.

— Не отчаивайся, — утешил меня Максим Фролов. — Лет двадцать повертишься в искусстве — все тонкости познаешь.

Михаил Михайлович забыл, кажется, о своей болезни, с интересом слушая наш спор. Я повернулся к нему, как бы ища у него сочувствия:

— Это потому, что у нас есть такие люди, которые любят поучать других, хотя сами Далеки от подлинных знаний. Берутся решать вопросы культуры, а сами в кабинетах своих харкают на пол при людях, правда, лишь при подчиненных; они велят вторгаться в жизнь, а сами стоят в стороне от нее; выносят приговор таланту, когда сами бездарны! Разве мало у нас таких?

Брови Михаила Михайловича все более удивленно приподнимались.

— Ну, ну?.. Ишь вы какие, — протянул он, но какие именно — хорошие или плохие — не сказал.

— Что ты разошелся? — осадил меня Широков. — Ты у нас обвиняемый, а не обвинитель. Ты лучше объясни, зачем ты оскорбил во время урока Аратова? Не согласен с ним — доложи Михаилу Михайловичу. А своевольничать мы тебе не позволим.

— Я его не оскорблял. Каков был вопрос, таков получился и ответ, — не сдавался я. — Скажите, Михаил Михайлович, по системе Станиславского требуется доскональное изучение эпохи, быта, нравов того времени, когда жил герой, чтобы полнее его раскрыть? Кто же нам ближе и кого легче на первых порах изучить: Мольера, Гольдони или Островского, Гоголя, Горького?

— Мне Журден достался, — пробормотал Мамакин и вздохнул тяжко.

— Здрасте! — воскликнула Зоя Петровская, обращаясь ко мне. — Тебе же Горького и дали. Ты и тут недоволен!

— Не во мне дело.

Михаил Михайлович слушал нас с волнением и любопытством. Он поманил меня пальцем, усадил рядом с собой.

— Что ты бунтуешь, скажи мне на милость? Не нравится Гаврила? И мне он не нравится, и Мамакину вот не нравится. Всем не нравится. Я знаю, что ты не такой — ты храбрый, честный, умный; видишь, слова какие высказываешь — теоретик!.. Но за Гаврилу я бы обеими руками ухватился: именно тебе его надо играть, потому что ты не такой. Константин Сергеевич-то этому учит. Понимаешь?

От этих его слов во мне будто оборвалась туго натянутая струна, что держала меня в напряжении. Резкость, непримиримость и воинственность исчезли. Я промолвил упавшим голосом: