Трушанин вырвал у меня сценарий:
— Подумаешь, народный артист! Разборчив больно. Таким у нас в кино делать нечего. Понял?
Ребята в один голос осуждали меня, в сотый раз втолковывая мне, что главное быть занятым в съемках, а какая там роль — черт с ней! Не все же фильмы — шедевры. И вообще неизвестно, на что я надеюсь: я должен помнить, что последняя роль сыграна мной не блестяще…
Я чувствовал, что в последнее время во мне что-то непоправимо сдвинулось, переместилось, и цель, к которой я рвался с таким нетерпением и надеждой, показалась мне мелкой, не настоящей. В начале учебы передо мной открывалась радужная даль, которая возбуждающе влекла к себе. Теперь все как-то потускнело. Разговоры о ролях, о картинах, режиссерах и пробах надоели. Мучительное ожидание счастливого случая раздражало. Одно и то же, ничего нового… Никогда я так сильно не завидовал Андрею Караванову, а в особенности Никите Доброву: вот они стояли на главном направлении, они занимались главным делом! В душе беспокойно шевельнулось сожаление: зря не послушался друзей и не пошел в строительный институт. Там перед тобой неоглядное поле деятельности, только не плошай. А тут? Фильмов с каждым годом выпускалось все меньше и меньше…
Однажды Михаил Михайлович Бархатов пригласил нас всех в свой театр на генеральную репетицию «Горе от ума», где он исполнял роль Фамусова.
В зале было тесно и по-праздничному оживленно. Собрались актеры московских театров, нарядные, подчеркнуто учтивые и — многие — с любезными ироническими улыбками. Веселый и торжественный гул не смолкал. Студенты театральных училищ шумно и от излишней взволнованности несколько развязно переговаривались и острили. Ирина Тайнинская сидела впереди меня с Сердобинским: его рука по-хозяйски небрежно лежала на спинке кресла Ирины; чуть наклоняясь, он что-то шептал ей на ухо, она негромко смеялась…
Ирина уже не раз напоминала мне, что в отношениях с ней я стал не таким, каким был, и что ее это огорчает. Она, по ее словам, не могла минуты прожить без внимания, без влюбленного взгляда, а я, занятый своими размышлениями, забыл об этом. Очевидно, намереваясь вызвать во мне ревность, недовольство, она все чаще появлялась в обществе Сердобинского… Но я наблюдал за ней с невозмутимой улыбкой — недоставало еще ревновать к Сердобинскому!
Я задумчиво смотрел на занавес с изображением летящей чайки. Что кроется за ним? Какие ожидают радости, а может быть, и разочарования? Чем обогатят душу, на какие высоты вознесут нас прославленные мастера искусством своим?
Легким дуновением прошелестел по рядам шепот, и все стихло. Занавес медленно и величаво разошелся по сторонам, открыв знакомую обстановку барского особняка. Текст комедии мы знали наизусть и теперь ревниво и придирчиво следили за мастерством его подачи, за манерой исполнения.
Вот коротенькая сцена Софьи и Лизы. Потом появился Фамусов. Голос, движения, интонации — как все знакомо! Я был поражен тем, что Бархатов, сыгравший за свою жизнь множество ролей, волнуется сейчас так же, как волновался бы каждый из нас, выступавших впервые. И, может быть, только нам было заметно, как в паузах он складывал губы рюмочкой, прибегая к своему излюбленному успокоительному дыханию.
Слуга объявил: «К вам Александр Андреич Чацкий!»
На сцену вышел Василий Иванович Качалов. Я на мгновение зажмурился. При упоминании имени Чацкого в воображении встает красивый, пылкий юноша. А тут перед нами — уже немолодой человек в пенсне, с заметными морщинами на лице, с залысинами на лбу. «Зачем он это сделал? — подумал я, чувствуя щемящую неловкость за него. — Зачем? Поздно ему играть Чацкого, ведь Чацкий не стареет…»
Но вот Качалов легкой, стремительной походкой подлетел к Софье и с юношеской порывистостью протянул ей обе руки. Восторженные аплодисменты походили на внезапный шквальный порыв. Великий артист опустил руки и, слегка повернувшись к публике, поклонился, смущенно улыбаясь, поблескивая стеклышками пенсне, и потом опять — руки к Софье. И заговорил… «Чуть свет — уж на ногах! и я у ваших ног. Ну поцелуйте же, не ждали? говорите!..»
Я не знаю, что произошло: что-то большое и доселе нетронутое всколыхнулось во мне и широко открылось навстречу чувству артиста. Мучительное несоответствие между зрелым человеком и образом юноши бесследно исчезло. Он бесповоротно подчинил меня своей воле, своим страстям. Его голос, полный какой-то колдовской, магической силы, подобно могучей музыке, проникал в душу, заставляя ее радостно трепетать. Я ловил каждое слово Качалова, следил за каждым жестом… Да, это Чацкий, горячий, влюбленный и какой-то мятежный!..