Нина спала на кровати, под белым тюлевым пологом, когда на крыльце раздался громкий деревянный стук. Она вздрогнула во сне, но не проснулась. Катя, рослая девушка, приехавшая к матери на каникулы из Смоленска, сильно прижалась спиной к стене и заплакала. Мать побежала отпирать дверь. Фашистский солдат, войдя, осветил фонариком избу. Лучик задержался на Кате. Она все больнее вдавливала лопатки в ребристые пазы. Ужас широко округлил и заледенил ее зеленые глаза. Солдат что-то проговорил и, оторвав ее от стены, легонько толкнул к двери. Дрожащий свет пылающего сельсовета обильно плеснулся в окна, затопил все алым пламенем, и гитлеровец выглядел красным, зловещим призраком. Он приподнял полог. Нина сидела на кровати, подобрав под себя ноги в белых носочках, — ее разбудил отчаянный вскрик Катиной матери. Она со страхом смотрела на появившийся перед ней страшный призрак. Призрак удивленно протянул «о» — какой, дескать, неожиданно богатый улов! — и протянул к ней руку. Нина решительно отстранила его руку и сама спрыгнула на пол: она все поняла. Рот ее был надменно сжат, глаза мстительно сузились. Солдат торопился, он не дал ей надеть туфли, босую вывел на улицу следом за Катей.
На площади в текучих, мечущихся огненных полосах тесной кучкой, под охраной солдат, стояло человек шестнадцать девушек, молодых женщин и подростков. Катю и Нину присоединили к этой кучке. Подвели еще нескольких девушек… За ними шли и плакали в голос матери, — их не подпускали к детям. Мужики затаенно толпились в сторонке, ожидающе наблюдали. Лица их были угрюмы, свет пожарища делал эти лица как бы накаленными. Бревна, жарко пылая, трещали, углы здания оседали, крыша, прогорев, рухнула вниз, взвихрив в небо искры.
Мы подобрались к самой дороге и сели на траву.
Чертыханов ел морковь, громко хрустящую на его крепких зубах. Я сделал ему знак, чтобы он перестал жевать. И тогда тишину несмело прорезала свирель несмазанного колеса. Вася тотчас выскочил на колею.
— Ведут!
Прокофий крикнул ему сдавленно:
— Назад!
Вася вернулся. Я прошептал сердито:
— Ни одного шага без спроса! Понял?
Свирель пела уже явственнее, звук ее остро пронизывал грудь, вызывая резкие толчки сердца. К одинокому колесному скрипу постепенно примешивался гул тянущегося обоза.
— Встретим? — спросил меня Щукин, пистолетом показывая на приближающийся обоз.
— Встретим. Ты отойдешь на сто метров вперед, в голову обоза, — сказал я, дрожа от охватившего меня возбуждения. — Ефрейтор Чертыханов и Василий Ежов отходят на пятьдесят метров… Открывать огонь после того, как я пропущу обоз и сделаю выстрел. Выбирайте ездовых и главным образом охрану. Чертыханов бросает одну гранату. Только смотри, своих не положи…
— Можете быть уверены.
— А как же я? — недоуменно, почти плача спросил Ежик. — У меня оружия-то ведь нет…
— Завтра ефрейтор познакомит тебя с пистолетом. А пока привыкай.
— Держись за меня, Васька, — ободрил мальчика Прокофий. — Авось, не пропадем!
— Отходить в восточном направлении, к оврагу.
Обоз приближался. Донеслась приглушенная песня, тягучая и скорбная, как тяжкий вздох. Я удивился: ее пели женские голоса. Она родилась, должно быть, из плача и причитаний. Вскоре можно было различить ее слова — их подсказывало им горе и разлука: «Закатилось мое солнышко ясное… Не побегут мои ноженьки по росистой траве… Истечет мое сердце тоской-кручиной по своей сторонке, по родному гнезду… Пропадет моя молодость на чужой стороне… Не увижу я родной матери…» Казалось, склонились до земли спелые колосья, замерла земля и звезды, потрясенные песней, которой не видно конца. Должно быть, так же вот стлалась над некошеными травами горестная девичья песня, когда монгол из диких косяков Чингиз-хана, Батыя на аркане уводил в полон сероглазых русских красавиц… Глухое отчаяние охватило меня…
Колхозные лошади, запряженные в деревенские телеги, понуро тащили скудную девичью кладь. За телегами брели девушки и подростки — по пять-шесть человек к ряду. Ездовые сидели в передках возов или шагали вместе с солдатами конвоя. Первая подвода, за ней кучка девушек в белых платках, повязанных по-старушечьи, под шейку… Вторая подвода, и опять платки, тускло белевшие в полумраке… Пятая… Сердце у меня неистово колотилось, автомат вздрагивал в руках… А вот и последняя, восьмая. Три конвоира замыкали обоз. Они курили и о чем-то негромко беседовали между собой. Огоньки сигарет слабо освещали бесстрастные молодые лица. Они не запрещали девушкам петь и плакать, они были равнодушны к чужому горю. По ночной, по пыльной дороге Нину, гордую Нину Сокол гнали в рабство…