Выбрать главу

– О-охо-отнички! Я завтра вас всех обстреляю!

Незаметно переломилась короткая майская ночь. Напоследок захлёбисто прохохотал леший в болотной глухомани, перекрыв негромкий журчливый смех лесной русалки, и все окрест томительно стихло в ожидании новых, исподволь зреющих звуков.

Восточная часть неба над синеватым гребнем леса ало возгоралась. Розовые, как будто процеженные через сито, полосы света начинали мягко красить размытые туманом берега, пробиваясь к темному, дышащему, как прорубь, материку, и весь озерный мир нехотя, с ленцой стал выбираться из оков сладкого сна: зашептались жухлые камыши, загагакали гуси на кормежке, и в прибрежном, пахнущем кисловатой тиной мелководье бухнула хвостом истекающая молокой рыба.

Лес, тоже неясный в своих очертаниях, притуманенный, отозвался нежной переливчатой песнью зарянки. Бодро зачуфыкали на порубях тетерева; пощелкивая, стал точить свой брус глухарь…

На отоптанном берегу послышались невнятные голоса, кашель, вспыхнули два янтарно-желтых, как у ночного филина, глаза – кто-то из охотников включил машинные фары, – и кое-где, оживившись, запылили красноватой искрой костры.

Бессонный, как леший, Ерофеич притопал к Теплой заводи еще затемно и теперь, посвечивая фонариком, будил сморенных на зорьке охотников:

– Подъем! Подъем! Садку проспите! Сколь можно дрыхнуть!

Абориген, нахлобучив воротник на голову, ворочался на своей зеленой подстилке, подставляя к огню то один, то другой иззябший бок.

– Вставай, чучел! – зычно прокричал Ерофеич, безошибочно догадываясь, кто перед ним. – Ну и охотничек! Через пень-колоду!

Потревоженный палкой Абориген поднялся быстрее, чем что-либо сообразил:

– Куда идти?

– Гусей пасти! – с усмешкой пояснил Ерофеич и показал своей суковатой палкой на обваленное туманом Озеро.

Витёк тяжело соображал…

В полусонной задумчивости, почти не разговаривая, охотники похлебали чайку, потоптались, разгоняя неотвязно следующую за ними дрему, и так же молча, настраивая себя на охоту, стали проверять закаменевшие в ночи ружья. И когда они, как подневольные, с непроснувшимся азартом, разбредались по своим засидкам, Ерофеич не уставал поучать:

– Маток не скрадывайте! Бейте селезней! Убитых подбирайте, не ленитесь!

Ерофеич помог Полудину погрузить оживившуюся Люську в качающийся, словно в молоке, ботничок, торжественно протянул ему длинный шест с нанизанным плоским кружком:

– Ты смотри, утку дальше десяти метров не отпускай! Чего доброго, расскочится заряд, и долбанешь Люську вместе с женихом! Ногавка, кажись, в порядке. Ну, всего тебе! Ни пуха ни пера!

Разгребая веслами туман, Полудин неспешно, с оглядкой поплыл вдоль берега, который угадывался скорее не по очертанию кустов, а по теплому дыханию краснолесья. Люська топталась в своей ивовой плетушке и, ощущая волнующую близость большой воды, сдержанно покрякивала. Где-то совсем рядом цвирикали чирки.

Свою засидку Полудин узнал по заломанным веткам, по коряжистому дубку, склонившемуся к обрыву и смутно прорастающему в синеватой наволочи. На ощупь проверил кожаную опояску, обтягивающую лапку подсадной. Люська, почувствовав чужую руку, пробовала щипаться, но Полудин крепко прищемил костяной, с бугринкой, клюв, и Люська, бессильно подергавшись, смирилась с новым хозяином.

Наддав всем телом, он глубоко воткнул длинный шест со свободным кружком в наплавной ил, и вскоре серая уточка с подрезанными крыльями пала на воду и настороженно замерла, прислушиваясь к необычным после домашней клети звукам. Словно приклеенная, она сидела некоторое время на розоватой чистинке, и у Полудина, обеспокоенного неестественной скованностью, возникло острое желание как-то расшевелить ее – может, ударить веслом по воде или, подражая Лёшке, призывно жвакнуть.

Но, видимо, само озерное приволье действовало оживляюще: побыв в настороженной неподвижности, Люська стала кокетливо охорашиваться, перебирать клювом серые перышки, купаться…

Ручьистые голоса птиц неудержимо размывали сугробы снега, кучившиеся в береговом безветрии, вольные утки со свистом уносили на своих крыльях в дальние камыши косицы молочной нависи, помогая завязавшемуся на стремнине продувному ветерку, и ночное Озеро начало медленно открывать свой материк.

Люська усердно копошилась в воде, чавкала клювом, что-то сглатывая. Из ближних, заиневевших от тумана кустов выплыла кряква, за ней последовала вторая. Сплывшись и дружески пощипав друг у друга перышки, кряквы направились к подсадной. Люська, заметив дичков, шустро потянулась к ним, но через несколько метров была неумолимо остановлена ногавкой. Дергая привязанной ногой, она вставала на дыбки, хлопала подрезанными крыльями, и это ощущение чужой несвободы сразу же насторожило вольных птиц. Не желая рисковать и становиться похожей на утку, бессильно раскачивающую шест, кряквы осадили свой ход, торопливо коснулись шеями, словно о чем-то втайне советуясь, и решительно повернули назад, к родным зарослям.

Люська, оставшись в одиночестве, призадумалась. Как будто намереваясь проверить прочность привязи и возможность маневра, она покрутилась возле шеста, напрягаясь и окорачивая ход. Когда веревка ослабевала, она забывалась и снова с неугомонным старанием начинала перебирать свои невидные перышки.

Вдруг Люська насторожилась, вытянула шею к розовеющему небу – она, видимо, услышала что-то неподвластное слуху Полудина – и радостно затараторила:

– Та-та-та-та! Та-та-та!

Над засидкой, призывно жвакая, с тугим посвистом пронесся селезень. Свист вскоре пропал: селезень начал плавно кружить, выглядывая невесту. Люська еще больше затрепетала, зашлась исступленным голосом. Но жених почему-то не спешил на свиданье. Сдержанно пожвакивая, он кружил над изнемогающей в криках Люськой. Иногда селезень круто скользил к дымящейся розовой глади, но, не коснувшись ее, стремительно взмывал вверх.

– Та-та-та-та! – кричала Люська, вытягивая шею.

Полудин взял привередливого селезня на мушку, выжидательно потрогал замокревший в тумане спусковой крючок. По охотничьему самолюбию, Полудин не любил скрадывать сидяка и теперь, когда селезень не переставал множить круги, решил бить птицу влёт. Выцеливая перемещающийся в тумане силуэт, он взял упреждение и нажал истосковавшийся в своей неподвижности крючок. Возможно, он чуть-чуть промедлил с нажатием или обнизил выстрел – селезень, размахивая одним крылом, упал в воду, суматошно забился и, подгребая неповрежденным веслом, с усилием потянул к спасительным зарослям. Полудин, не медля, ударил из второго ствола. Смачно, словно пастушеский кнут, хлестнула дробь по воде, и перевернувшийся селезень, поджав красные лапки, закачался на легкой волне.

Люська, прислушиваясь к громовому раскату, прокатившемуся над Озером, замолкла.

Растрачивая яркие лубочные краски, отступала недолгая заря. На смену розовому, как грудка снегиря, цвету приходил другой, серовато-бледный, обещающий решительный наплыв дневной светлыни, которая являлась вместе с теплом, и это рассветное тепло, пробиваясь сквозь редеющий туман, уже мурашливо поигрывало на лице Полудина. Охотник заменил стреляные патроны и замер в ожидании.

Люська, готовясь к новой встрече, продолжала охорашиваться и вальсировать возле шеста. Полудину казалось, что Люська, таясь за беззаботными круговыми движениями, просто-напросто пробует на прочность надоевшую привязь. Он зорко поглядывал на хитрую Люську в ожидании очередного жениховского жваканья и вдруг, пораженный, увидел, как подсадная, распластавшись на воде, в одно мгновенье превратилась в безжизненную приплавную ветошку.

«Уж не щука ли ее потянула?» – мелькнуло в голове.

Рискуя потерять равновесие, он выглянул из своей камышовой засидки и увидел, как над его головой колом вниз идет большая светлая птица. Она падала стремительно, как падают на свою добычу перепелятники, однако Полудин хорошо знал, что ястреба любой породы больше пули боятся воды и лесной непролази, и поэтому не мог сразу догадаться, что его охотничьему взору открылся долгожданный ястребиный князь.