В XVII веке хорошее оружие — валюта твёрже золота. Подарок, который не стыдно принять даже родовитому князю. Я взял с собой и берёг его на самый особый случай. И, кажется, этот случай настал. Нельзя оставаться в долгу у сильных мира сего. Долг платежом красен, а благодарность — подарком.
— Передай Борису Андреевичу, — я вложил кинжал в руки посыльного. — Скажи: «От есаула Семёна, с нижайшим поклоном за науку и защиту. Пусть сталь эта врагов его разит так же верно, как слово боярское».
Гонец кивнул, спрятал клинок под кафтан и исчез.
С того дня воздух вокруг меня стал чище. Навязчивое ощущение чужого взгляда в спину, которое преследовало меня последние недели, испарилось. Люди Засекина исчезли с улиц, словно их ветром сдуло. Слежка прекратилась. Мы с Бугаем снова могли ходить по Москве, не оглядываясь каждых пять секунд и не держа руку на рукояти ножа.
Но расслабляться было нельзя. Зверь отошел, но не сдох. Затишье может быть долгим, а может лопнуть завтра к обеду.
Зима медленно, неохотно, но сдавала позиции. Солнце уже не просто светило, а начинало припекать маковки церквей. Дни стали длиннее, сугробы осели, покрывшись ледяной коркой наста. До той самой поры, когда реки вскроются, а дороги станут проходимы для саней, оставалось, грубо говоря, недели три.
Я начал считать эти дни. Отмечал их в уме, как зарубки на прикладе. Каждый прожитый день в Москве был монетой, брошенной в копилку судьбы. Орел — шанс укрепить связи, подготовить обоз, добыть еще припасов. Решка — риск, что Засекин передумает, что Григорий выкинет фортель, что что-то пойдет не так.
Надо было возвращать форму. Тело застоялось, мышцы просили работы.
— Бугай! — скомандовал я одним утром, выходя на крыльцо в одних портах и рубахе. — Пали крепкие бери — саблями будут.
Десятник, жевавший горбушку хлеба, поперхнулся, но в глазах его зажегся огонек.
Мы вышли на задний двор усадьбы фон Визина, где снег был утоптан до состояния бетона. Размялись. Мороз щипал кожу, но внутри меня разгорался жар.
— Давай, медведь, — я крутанул тренировочную палку. — Не жалей.
И мы начали.
Стук дерева о дерево разносился по округе сухим треском. Бугай пер на меня, как осадная башня, вкладывая в удары всю свою медвежью мощь. Я уходил, нырял под замах, крутился волчком. Рёбра напоминали о себе тупой, тянущей болью при каждом резком повороте, но я загонял эту боль в дальний угол сознания.
Она была мне нужна. Эта боль бодрила. Она напоминала, что я живой. Что меня били, ломали, но не доломали.
Генрих и дворовые, прилипшие всем своим вниманием к нам, смотрели на это действо с суеверным ужасом. Два мужика в зимний мороз, раздетые, молотят друг друга палками с таким остервенением, будто делят последний мешок золота на земле. Я видел, как баба с ведрами (она вроде с кухни), проходя мимо, истово перекрестилась и ускорила шаг.
«Бесноватые, — читалось в их глазах. — Точно бесноватые».
Пусть думают что хотят. Мне нужно было вернуть себе тело. Вернуть рефлексы. Вернуть ту холодную, расчетливую злость, которая спасает в бою вернее любой молитвы. Москва меня побила, да. Но она же меня и закалила. Я чувствовал, как с каждым ударом, с каждым блоком из меня выходит страх и неуверенность, уступая место стали.
Вечерами я уходил на Ордынку.
Это стало ритуалом. Наркотиком. Елизавета ждала меня. Теперь наши встречи были другими. Первая, обжигающая страсть, смешанная с новизной и адреналином, улеглась, уступив место чему-то более спокойному и глубокому.
Мы сидели у огня, пили вино или сбитень с кардамоном и корицей и говорили. Говорили обо всем. Я рассказывал ей о устройстве мира (конечно, выдавая это за мудрость древних философов или свои наблюдения), она рассказывала о хитросплетениях московской торговли. Мы спорили. Смеялись. Иногда просто молчали, глядя на угли.
С ней было легко. Пугающе легко. Я ловил себя на мысли, что в этом веке, за исключением разве что Беллы, мне ни с кем не было так просто. Вот правда. Не нужно было притворяться суровым воякой, не нужно было взвешивать каждое слово. Она понимала полутоны. Понимала иронию. Ее ум был гибким, живым, жадным до нового.
И это пугало меня до дрожи.
Потому что легкость рождает привязанность. А привязанность — это крючок, на который очень легко попасться, но с которого мучительно больно слезать.
Осталось не так уж и долго. Я уеду. Обоз уйдет на юг, колеса заскрипят, унося меня в степь, к войне, к крови, к дому. А она останется здесь. В своих каменных палатах, с книгами, картами и дубовыми бочками с вином. И со своим кожевенным делом.