Проезжая через какое-то безымянное село, я увидел детей.
Облезлые, в драных рубахах, чумазые, они высыпали на дорогу, глядя на наш вооружённый обоз огромными глазами. В них не было страха — только любопытство. Для них мы были событием, цирком, новостью.
Я остановил Гнедого. Порылся в седельной суме.
Там, в холщовом мешочке, лежали московские сладкие сухари с изюмом — гостинец, который я приберёг для себя.
— А ну, подходи! — махнул я рукой.
Мальчишки шарахнулись было, но один, самый смелый, шмыгнул носом и сделал шаг вперёд.
Я нагнулся и высыпал сухари ему в пододол рубахи.
— Держи, казак. Делись с братией.
Секундная тишина — и взрыв. Визг, хохот, толкотня.
— Спасибо, дядька! Дай Бог здоровья!
Я смотрел на эту кучу малу, на чумазые рожицы, жующие редкое лакомство, и чувствовал, как впервые за долгое время меня отпускает. Вина, страх, напряжение московских интриг — всё это отступало перед простым, чистым звуком детского смеха.
Мы ехали домой. И мы везли не только смерть в бочках, но и жизнь. Надежду. Будущее, которое я обязан защитить, чего бы мне это ни стоило.
За Воронежем мир кончился. Точнее, кончился мир привычный, с заборами, кабаками и полосатыми верстовыми столбами, а начался мир настоящий.
Мы выкатились в степь.
Здесь, на южных рубежах, весна вступала в права не робко, как в Москве, а властно, по-хозяйски. Снег сошёл полностью, оставив после себя напитанную влагой, жирную, чёрную землю. Ковыль ещё не поднялся в полный рост, не заструился седым морем, но зелёная щетина уже пробивалась сквозь прошлогоднюю ветошь.
Я вдохнул этот воздух полной грудью, до головокружения. Пахло прелыми корнями, талой водой и той особой, пьянящей свободой, от которой у коня раздуваются ноздри, а у всадника рука сама тянется к эфесу. Это была моя земля. Не по рождению, не по паспорту из другой жизни, а по праву пролитой крови.
И новости здесь ходили другие.
Пока мы перековали наших лошадей, заменили пару самых сбитых из них и пополнили запасы воды в Воронеже, я успел перекинуться парой слов с местным сотником городовых казаков. Вести с юга шли дурные.
— Лютует султан Ибрагим, — сказал мне воронежский служивый, сплёвывая табачную жвачку. — Говорят, в Стамбуле янычары котлы перевернули от ярости, когда узнали, что их передовой отряд под твоим острогом сгинул. Теперь там не шутки. Хусейн-пашу назначили главным. А этот, сказывают, мясник опытный. Идёт с лучшими таборами.
Я лишь кивнул тогда. Значит, время вышло. Передышка кончилась.
Мы отошли от города на десять вёрст, и я поднял руку, останавливая обоз.
— Стой! — гаркнул я. — Слушать команду!
Возчики, привыкшие за месяц пути к моему голосу, натянули вожжи. Обоз замер, поскрипывая осями.
— Дальше идём по-другому, — объявил я, объезжая строй. — Здесь вам не московские переулки, тать из-за угла с кистенём не прыгнет. Здесь беда приходит издалека и бьёт на скаку.
Я перестроил порядок. Телеги с порохом загнал в центр, к фальконетам, окружив их возами с железом и сукном, как крепостной стеной. В голове колонны поставил возы со свинцом.
— Бугай! — крикнул я десятнику.
— Здесь я, батя!
— Бери троих, уходи вправо. Дистанция — двести шагов. Ни ближе, ни дальше. Глаз с горизонта не спускать. Увидишь пыль, птиц взлетевших или блеск — давай знак.
— Понял, — прогудел он, разворачивая коня.
— Ермолай! — я махнул, подзывая и указывая направление, правой руке Фрола. — Ты влево. Та же дистанция. Мы должны видеть степь раньше, чем она увидит нас.
Караван снова тронулся, но теперь он напоминал ощетинившегося ежа. В степи главная опасность — не увидеть врага вовремя. Тут пространства столько, что можно спрятать полчище всадников в одной балке, а можно потеряться самому, свернув не туда.
Три дня мы шли по Дикому Полю. Степь казалась пустой, вымершей. Только ветер гулял в гривах да жаворонки заливались в вышине, невидимые глазу. Но эта пустота была обманчивой, тревожной. Я кожей чувствовал на себе чей-то взгляд. Степь смотрела на нас тысячами глаз — сусликов, лис, волков… и, возможно, кого-то похуже.
На четвёртый день, когда солнце начало клониться к закату, окрашивая небо в багровые тона, Бугай, идущий на правом фланге, вдруг поднял руку.
Он не кричал, не махал шапкой. Просто поднял сжатый кулак и замер.
Сигнал пальцами «Вижу движение».
Я натянул поводья, останавливая Гнедого. Сердце тут же начало отбивать боевой ритм. Спокойно. Без паники.
Полез в седельную суму. Пальцы нащупали прохладную латунь. Подзорная труба — подарок Елизаветы. Дорогая игрушка, венецианская работа, стёкла чистые, как слеза младенца. В XVII веке такая вещь стоила как две хорошие лошади.