— Гляди-ка, — выдохнул Лукьян, едва не упав мне на плечо. — Мы… мы это сделали, есаул? Мы их перешли?
Я молча кивнул, не доверяя собственному голосу. Мы выбрались из воды на каменистый берег, и я тут же рухнул на прибрежную гальку, не заботясь о том, насколько она холодная. Ступни под подобием обуви выглядели жутко: белые, сморщенные, с глубокими бороздами от воды и множеством мелких, кровоточащих порезов. Вид был такой, будто ноги пролежали в морге неделю, а потом решили прогуляться по битому стеклу.
— Снимай тряпьё, — скомандовал я, выуживая из мешка относительно сухую ветошь. — Растирай докрасна, пока кровь не побежит. Мокрые ноги сейчас — это наш смертный приговор. Начнет гнить — и пиши пропало.
Лукьян послушно принялся тереть свои конечности, сняв такую же «обувь», морщась от боли и тихо скуля. Я действовал жестче, вгрызаясь тканью в кожу, пока та не начала гореть. Самочувствие было паршивым, но контроль над телом возвращался. Растирание стертых ступней на марше — процедура столь же обязательная, сколь и мучительная, но без нее мы бы не прошли и версты.
Неподалёку, среди камней, я приметил пучки подорожника и горько пахнущий чабрец — в этих местах его было в достатке. Мы наскоро сорвали листья, размяли их в ладонях до сока и приложили к ранам, стараясь закрыть самые глубокие порезы. Сверху туго обмотали ступни тонкой тряпицей, чтобы не слетело на ходу, и лишь потом натянули обратно своё жалкое «обутьё». Жгло так, что хотелось выть, но это было живое, правильное жжение — лучшее из того, на что мы могли рассчитывать.
Глава 12
Завтрак вышел коротким и безвкусным. Два куска вяленого мяса, твердого, как подошва старого сапога, и горсть сморщенного инжира. Я жевал эту сухомятку, глядя в одну точку, и чувствовал, как желудок протестует против такой диеты. Но выбирать не приходилось. Я быстро провел ревизию припасов: четыре лепешки, немного соли, одна полоска мяса. Хватит еще на сутки, если затянуть пояса до позвоночника.
— Ешь медленно, — наставительно произнес я, заметив, как Лукьян пытается проглотить инжир целиком. — Слюной размачивай. Нам нужно, чтобы энергия в кровь шла, а не кирпичом в кишках лежала.
Местность вокруг начала стремительно меняться. Суровый горный лес, к которому мы привыкли за время побега, отступал под натиском пологих, выжженных солнцем холмов. Трава здесь была сухой и желтой, она противно шуршала под ногами, а воздух стал густым и пахучим. Мы пробирались между рощицами древних олив с их узловатыми, искорёженными стволами, которые казались застывшими в муке великанами. Вдали то и дело поднимались столбы пыли — там тянулись проселочные дороги, и это заставляло меня нервничать.
Я старался держаться в стороне от натоптанных путей. Мы перебегали открытые участки, пригибаясь к самой земле, и ныряли в густые заросли олеандра при малейшем подозрительном звуке. Глянцевые листья кустарника давали отличную тень, но я знал, что расслабляться нельзя. Мы были в предгорьях, на виду, и любая случайная встреча с пастухом могла закончиться доносом Мехмеду.
Около полудня я замер как вкопанный. Ветер, до этого лениво гулявший по холмам, резко сменил направление. И вместе с ним пришел он. Запах.
Он был ни на что не похож: резкий, соленый, йодистый, с густым привкусом гниющих водорослей и бесконечного простора. Этот запах пробился сквозь аромат нагретого чабреца и пыли, ударив по рецепторам мощнее любого нашатыря. Лукьян, шедший следом, тоже остановился. Он смешно задвигал ноздрями, втягивая воздух, и медленно повернулся ко мне. На его осунувшемся, грязном лице медленно проступало выражение такого потрясенного недоверия, будто он увидел воскрешение из мертвых.
— Чуешь? — спросил я, и почувствовал, как мой собственный голос даёт петуха.
В груди что-то мелко задрожало, и я понял, что это та самая надежда, которую я так долго заталкивал поглубже, боясь спугнуть удачу. Надежда — опасная штука, она делает тебя уязвимым, но сейчас она рвалась наружу диким, торжествующим зверем.
— Это море, Лукьян. Слышишь? Мы почти дошли, мужик. Мы доползли!
Мы рванули на последний пологий холм, забыв про усталость и ноющие суставы. Пальцы впивались в сухую землю, ногти забивались пылью, ноги скользили по жёсткой, выжженной траве, но мы лезли вверх, цепляясь за каждый клочок почвы. И когда мы достигли гребня, мир перед нами просто взорвался.
Внизу, за широкой полосой слепящего жёлтого песка и нагромождением прибрежных валунов, лежало Чёрное море. Оно было сине-серым, бесконечным и пугающе прекрасным под полуденным солнцем. Мелкая рябь на воде искрилась так ярко, что резало глаза, будто тысячи крошечных зеркал били в лицо отражённым светом, а линия горизонта была настолько чёткой, что казалось, её можно потрогать рукой. Море дышало — тяжело, ровно, как живое существо, — и этот глухой, утробный шум докатывался до нас сквозь жар и тишину. Оно сливалось с небом в какой-то невозможной, запредельной гармонии, где не было ни границы, ни различия — только свет, простор и свобода.