Воду я делил с аптекарской точностью. Бурдюки были нашей жизнью. Я установил жесткий паек: четыре глотка утром, четыре вечером. Ни каплей больше. Лукьян не спорил, он понимал, что от этой дисциплины зависит, доберемся ли мы до берега живыми.
Засыпая в первую ночь под монотонный скрип корабельного дерева, под мерное дыхание спящего рядом Лукьяна, я поймал себя на странной, почти философской мысли. Этот трюм — вонючий, тесный, полный запахов овчины и масла — был последним трюмом в моей жизни. Я дал себе слово, что если переживу эти дни плавания, то больше никогда, ни при каких обстоятельствах, добровольно не спущусь в чрево ни одного корабля. Хватит с меня подвалов, трюмов и тесных нор. Я слишком долго ползал по земле и под землей. Пора было учиться ходить прямо. И дышать полной грудью. Под высоким, бескрайним небом Дикого Поля.
Глава 14
Второй день нашего добровольного погребения в чреве «Хасановой калоши» начался не с криков чаек, а со вспышки острой, ослепляющей боли в левом плече. Я словно вынырнул из липкого киселя беспамятства прямо под удар кузнечного молота. Сустав заклинило намертво — я пролежал на этом боку добрых двенадцать часов, потому что малейшая попытка перевернуться в нашей щели грозила обрушением тюков с сукном прямо нам на головы. Левая рука ощущалась как чужеродный кусок дерева, приставленный к туловищу.
Я зубами прикусил нижнюю губу, чтобы не взвыть, и начал медленно, по миллиметру, отвоевывать конечность у онемения. Сначала в пальцы ударила жгучая, покалывающая волна, будто под кожу запустили миллион взбесившихся муравьев. Кровь возвращалась с боем, прорываясь сквозь пережатые сосуды. Дыхание участилось, в висках застучало. Я осторожно прижал правую ладонь к деревянной переборке борта. Дерево под пальцами было влажным, холодным и покрытым скользким налетом плесени. Корабль жил: он стонал, скрипел и вздрагивал на каждой встречной волне, передавая мне свою лихорадочную дрожь.
Рядом заворочался Лукьян. В густой, почти осязаемой темноте трюма его движения казались возней крупного грызуна. Он бормотал что-то несвязное, дёргался в конвульсиях, издавая прерывистые, жалобные стоны. Похоже, парня снова накрыли кошмары — галера, плети или те ледяные горы, что мы оставили за спиной. В этом замкнутом пространстве его страх ощущался почти физически, как неприятный, кислый запах.
— Тс-с-с, тихо ты, посадский… — прохрипел я, нащупывая в темноте его плечо.
Я сжал его пальцами, стараясь не напугать, а просто вывести из этого вязкого забытья. Лукьян резко дернулся, захлебнулся собственным вдохом и затих, мелко дрожа. Я чувствовал через ткань его рубахи, как бешено колотится его сердце. В этом гробу на воде мы были единственной опорой друг для друга, и если один из нас окончательно съедет кукушкой, второму не вывезти.
Еда в нашем положении превратилась в некий сакральный ритуал, где каждое движение было выверено необходимостью выживания. У нас не было обеденного стола, только шершавые бока бочек и вечная тьма. Я нащупал в мешке сухари — уже жёсткие, как речной щебень. Мы не грызли их сразу, нет. Мы отламывали по крохотному кусочку, клали на язык и долго, до изнеможения, размачивали слюной, прежде чем сделать скудный, строго отмеренный глоток воды. Каждый такой глоток ощущался как драгоценный эликсир.
Достав нож, я принялся за вяленое мясо. В темноте работать лезвием — то еще удовольствие, но пальцы уже привыкли чувствовать фактуру волокон. Я пластовал кусок на тонкие, почти прозрачные ломтики. Если резать толсто — быстро кончится, если слишком тонко — не почувствуешь вкуса. Мы жевали эту соленую кожуру медленно, заставляя рецепторы выжимать из неё максимум.
— Слышишь, Лукьян? — шепнул я, протягивая ему его долю. — Это тебе не в офисе суши заказывать. Тут каждый кусок — на вес золота. Жуй до тех пор, пока мясо в пыль не превратится. Нам сейчас из этой подошвы нужно всю силу достать, до последней капли.
Лукьян молча взял ломтики. В темноте я слышал только его сосредоточенное сопение и редкий стук зубов о сухарь. Мы ели в тишине, нарушаемой только плеском воды за бортом. В такие моменты остро понимаешь ценность простых вещей. Кусочек соли, глоток теплой воды, возможность просто сидеть, не чувствуя цепей на ногах — это и есть настоящая свобода, а всё остальное — шелуха.
После полудня второго дня привычный ритм нашего существования разлетелся вдребезги. Сначала я уловил изменение в песне ветра в снастях, а потом до палубы долетел чужой голос. Это был не Хасан и не его матросы. Голос был властным, резким, привыкшим отдавать приказы, которые не обсуждаются. Наверху началась суета: топот ног, скрип блоков, глухие удары чего-то тяжелого о борт.