Выбрать главу

— Пей, — я протянул ему бурдюк, когда он в очередной раз облизнул сухие губы. — Допивай всё. Мне не хочется, завтра и так берег будет.

— А ты как же, есаул? — он попытался протестовать, но в его взгляде была такая жажда, что спорить он не мог.

— Я привычный, — соврал я, чувствуя, как язык прилипает к нёбу. — У меня в роду все верблюды были. Давай, не рассуждай, пей и попытайся поспать.

Он выпил. Жадно, до последней капли, а потом виновато отдал мне пустой мех. Ночью третьего дня я лежал без сна, прислушиваясь к каждому звуку за бортом. Ритм волн начал меняться — я это почувствовал всем телом. Море стало беспокойнее, удары в борт участились, стали короче и злее. Так бывает, когда глубина уходит, и волна начинает чувствовать близость дна. Мы были недалеко от Кафы.

Я нащупал на груди костяной амулет Беллы. Он был гладким, нагретым теплом моей кожи, и в этой темноте казался единственной реальной связью с тем миром, в который я так отчаянно стремился вернуться. Я сжал его в кулаке так крепко, что острые края кости впились в ладонь, принося отрезвляющую боль.

Впервые за всё время этого бесконечного перехода в трюме я позволил себе по-настоящему подумать о том, что будет, если мы всё-таки доберемся. Раньше я боялся этих мыслей — боялся сглазить, боялся, что надежда станет слишком тяжелой ношей. Но сейчас, когда берег был уже где-то рядом, образы хлынули неостановимым потоком.

Я видел лицо Беллы — её насмешливые глаза и гордый разворот плеч. Я чувствовал запах нашего Тихоновского острога: смесь дыма, свежего дерева, конского пота и степных трав. Я слышал скрип тяжелых ворот и громовой, ворчливый голос Бугая, перекрывающий суету двора. Эти картинки были такими яркими, такими осязаемыми, что в горле встал ком такой плотности, что стало трудно дышать.

Я возвращаюсь домой. И пусть этот турецкий берег попробует меня остановить — я выгрызу себе путь к своим, чего бы мне это ни стоило. Качающийся трюм, вонь овчины и жажда — всё это мелочи. Главное там, за горизонтом. Там моя жизнь.

* * *

Четвертая ночь в трюме превратилась в тревожное ожидание. Я лежал, вжавшись лопаткой в шершавый бок бочки, и слушал. Корабль — это ведь не просто кусок дерева, это огромный музыкальный инструмент, который вечно поет свою заунывную песню. Но сейчас мелодия сменилась. Пронзительный скрип снастей вдруг перешел в низкое, ворчливое кряхтение. Я почувствовал, как палуба под нами перестала крениться, а ритмичные удары волн в носовую часть сменились ленивым, сонным плеском.

— Парус убрали, — прошептал я в темноту, нащупывая руку Лукьяна. — Ложимся в дрейф.

Толмач вздрогнул. Его пальцы, холодные и влажные, судорожно вцепились в мое запястье. Я слышал, как он часто дышит, пытаясь подавить нарастающий приступ паники. В этой кромешной тьме любое изменение привычного ада казалось предвестником конца.

— Слышишь? — Лукьян придвинулся ближе, его голос дрожал. — Тишина какая-то… неправильная. Нас сейчас топить будут, есаул? Скажи правду, Хасан нас за борт решит выкинуть, чтобы концы в воду?

— Не неси ахинею, посадский, — я легонько тряхнул его за плечо. — Хасан — делец, а не мясник. Лишние грехи на душу брать за здорово живешь он не станет. Просто мы, видимо, приехали.

Лязгнул засов. Звук был таким резким, что по нервам ударило, как хлыстом. Крышка люка, до этого казавшаяся монолитной частью потолка, вдруг дрогнула и с грохотом откинулась в сторону.

В лицо ударил воздух. Это был не тот затхлый, пропитанный вонью овчины и прогорклого масла кисель, которым мы дышали последние четверо суток. Это был ледяной, соленый поток, пахнущий свободой и ночной бездной. Он ворвался в трюм, мгновенно выжигая остатки тепла. Легкие обожгло так, будто я глотнул расплавленного свинца. Глаза, привыкшие к абсолютной тьме, тут же заслезились, а мир превратился в мешанину серых пятен и слепящего лунного сияния. Луна была то ли полной, то ли почти полной.

В проеме возник черный силуэт. Хасан. Его чалма казалась огромным светящимся нимбом на фоне звездного неба. Старик не спускался. Он присел на корточки у края люка, и я увидел блеск его глаз — холодный и решительный.

— Эй, гончары! — его голос прозвучал глухо, придушенный ветром. — Вылезайте, пока я не передумал.

Лукьян перевел, запинаясь на каждом слове. Я полез первым. Мышцы, задеревеневшие в тесноте, протестовали, суставы стреляли сухими щелчками. Я цеплялся трясущимися руками за скользкие, пропитанные солью ступени трапа, чувствуя, как каждый дюйм подъема дается с боем. Выбравшись на палубу, я на мгновение ослеп.