Выбрать главу

Я перевёл взгляд на небо. Там, среди хаотичного нагромождения мерцающих точек, я нашёл её — Полярную звезду. Она висела точно на севере, яркая, неподвижная и какая-то неестественно холодная, словно вбитый в небосклон серебряный гвоздь. Раньше я и не задумывался, как её находят: север для меня всегда был просто направлением на карте. Теперь же я выискивал её сознательно, по звёздам, и держался за неё, как за единственный надёжный ориентир. Я цеплялся за неё взглядом, выверяя наш курс до каждого градуса, понимая: пока она перед нами, мы движемся к дому, а не кружим по этой безбрежной серой равнине.

Звезда эта казалась мне единственной стабильной вещью в мире, который рухнул и пересобрался заново. В степи XVII века держатся по чутью и по небу в навигации. Я просто не выпускал её из виду, запоминая, как она лежит относительно моего пути, и всякий раз проверял себя: не сбился ли, не увело ли в сторону. Пока этот холодный свет оставался передо мной, я знал, что я всё ещё Семён, есаул Тихоновского острога, а не просто безымянный раб без роду и племени, потерявшийся в ковыле.

— Гляди, посадский, — шепнул я, не оборачиваясь, хотя знал, что спящий Лукьян вряд ли оценит красоту астрономии. — Она не врёт. Она нас выведет. Только не отрывай от неё глаз. Она как маяк, только без смотрителя.

Каждую ночь мы проходили от десяти до двенадцати вёрст. Это было нашим пределом, нашей физиологической границей, за которой начинался бред и бесконтрольные падения. Лукьян обычно сдавал к третьему часу марша. Сначала его шаги становились неритмичными, шаркающими, словно он волочил за собой невидимые кандалы, которые мы так старательно сбивали в Анатолии. Потом он начинал отставать, превращаясь в смутную, качающуюся тень в паре саженей позади меня.

Я чувствовал, как его усталость передается мне через воздух. Воздух, который становился тяжелее с каждым пройденным шагом. Ноги наливались свинцом, ступни, едва затянувшиеся после морской соли, снова начинали гореть, но я не позволял себе сбавлять темп. В степи остановка — это начало конца. Стоит один раз дать себе слабину, присесть на кочку «всего на пять минут», и ты уже не встанешь до рассвета, а рассвет в Диком Поле для пешего беглеца — штука смертельно опасная.

— Давай, Лукьян, шевели ногами, — бросал я через плечо, стараясь, чтобы мой голос не звучал слишком сочувственно. — Ещё верста — и устроим лежбище (да, я всё равно делал привалы, учитывая полудохлое состояние Лукьяна и его ноги). Не спи на ходу, ёпта, а то суслика раздавишь — обидится.

Лукьян в ответ только хрипел, вытирая пот, который заливал ему глаза даже в ночной прохладе. Мы шли, как заведенные механизмы, в которых давно кончилась смазка, и только упрямство заменяло нам топливо. Десять вёрст — это немного, если ты едешь на добром коне, но это целая жизнь, если ты измеряешь путь собственными мозолями и стуком сердца в ушах.

Кстати, о сусликах…

Вопрос пропитания стоял ребром, и решали мы его без всякого изящества. Степь — это не только трава, это еще и миллионы жирных, наглых сусликов, которые считают себя хозяевами этих земель. Я научился выманивать их из нор с ловкостью заправского фокусника. Тонкая петля из распущенной пряди хасановской верёвки, аккуратно разложенная вокруг входа в нору, и бесконечное терпение — вот и весь секрет нашей «кулинарии». Гордон Рамзи нервно курит в сторонке, так сказать.

Когда очередной грызун, поддавшись любопытству, высовывал свою морду, я резким рывком затягивал петлю. Лукьян поначалу морщился, глядя, как я разделываю этих мелких тварей, но голод — лучший учитель этикета. Мы жарили их на углях, стараясь не разводить большого огня. Мясо у суслика жёсткое, жилистое, пахнущее землей и чем-то мускусным, но для нас это был чистый, концентрированный белок.

Запах паленой шерсти и капающего на угли жира казался нам в те моменты ароматом самого дорогого московского кабака. Мы обгладывали крошечные косточки до блеска, не оставляя ни грамма съедобного. Лукьян довольно урчал, получая свою дозу протеина, а я… хмм… не еда мечты, конечно, но я просто знал, что этот суслик — наш шанс пройти еще десять вёрст на следующую ночь.

Вода была нашей постоянной манией. Мы искали её непрерывно. Чаще всего везло на мелкие балки и низинки, где после редких дождей скапливалась мутная, коричневатая жижа. Жидкость эта была настолько плотной от взвеси глины, что её можно было жевать, а запах отдавал горечью солончака и гнилью. Но мы не привередничали. Сначала давали воде отстояться, потом я осторожно сливал верхний слой, стараясь не взболтать осадок, и процеживал через кусок тряпья. И, безусловно, сырую не пили. Мы разводили костерок, и я доставал нашу последнюю реликвию — ту самую глазурованную миску. В ней мы кипятили эту грязь, превращая её в некое подобие чая без заварки. Отражение звёзд в этой мутной жиже казалось мне насмешкой, но я пил, чувствуя, как горячая влага обжигает гортань.