Казалось… за этой дверью нет никакой степи, никаких войн и янычар — только этот жар, который постепенно стирает всё лишнее, смывает пыль дорог и чужую волю, оставляя внутри ровное, человеческое. Я чувствовал, как уходит напряжение, как мысли перестают метаться и становятся на свои места.
Мы сидели, размышляя… каждый о своём будущем, целях… и в этом было больше, чем в любых разговорах. Просто два человека, которые сумели выбраться из дерьма и теперь могут позволить себе редкую роскошь — молчать, дышать и знать, что рядом есть те, кто всегда поддержит, на кого можно положиться.
Утро выдалось бодрящим, с тем холодком, который окончательно прогоняет остатки сна и собирает мысли. Туман ещё цеплялся клочьями за угловые башни острога, неохотно отпуская стены, а воздух был пронизывающим и чистым, будто после долгого дождя. Обоз уже выстраивался, готовясь к отправлению: кони недовольно всхрапывали, перебирая копытами, телеги поскрипывали под увесистым грузом, а казаки охраны проверяли упряжь, перебрасываясь короткими фразами и шутками.
Лукьян стоял за воротами, и я поймал себя на мысли, что не сразу узнаю его в этом новом обличье. На нём был крепкий казачий зипун, притёртый по фигуре, широкие шаровары, заправленные в добротные сапоги, и папаха, сдвинутая чуть набок, по-казачьи вольно. На поясе была та самая трофейная сабля, которую я отобрал у татарина в балке, ещё держа в памяти тот короткий, лютый бой с моим кустарным ножом из Турции. Ерофей почистил саблю, выправил рукоять и заточил так, что можно было на лету волос резать; сталь теперь отдавала холодным, уверенным блеском. Я это увидел ещё вчера, зайдя в кузницу по своим делам.
— Не потеряй клинок-то, — я подошел к нему, чувствуя, как в горле встает знакомый ком. — Вещь добрая, в дороге всякое бывает.
Лукьян коснулся ладонью эфеса. Рука его легла на оружие уверенно, без тени прежней робости.
— Не потеряю, Семён. Костьми лягу, а саблю твою сберегу. Она мне о многом напоминать будет.
Мы обнялись — коротко, сокрушительно крепко, так, как обнимаются люди, вместе смотревшие в бездну. Я похлопал его по спине, чувствуя, как под пальцами перекатываются стальные мышцы.
— В гости жду, есаул, — Лукьян отстранился, его глаза лихорадочно блестели. — Найдёшь меня под Белгородом, спросишь кожевника Лукьяна, у которого дочь маленькая есть, любой укажет. Приезжай — накормлю, напою до беспамятства, дочку покажу. Красавица растёт, вся в мать… Посидим, поговорим, вспомним о былом.
Я криво усмехнулся, пытаясь скрыть за иронией тупую тоску, разлившуюся в груди.
— Смотри, посадский, на обратном пути снова не попади в какую передрягу. А то вызволять твою тощую жепу больше не стану, так и знай. Лимит чудес на этот год исчерпан. Ха-ха-ха!
Лукьян запрокинул голову и рассмеялся — звонко, заливисто, во всё горло. Этот смех прорезал утреннюю тишину, и я невольно вздрогнул. Это был смех свободного человека, который точно знает, куда идёт и зачем живет.
— Прощай, Семён! — крикнул он, запрыгивая на заднюю телегу.
— Счастливого пути, — негромко ответил я.
Обоз тронулся. Скрип колес нарастал, всадники охраны пришпорили коней. Я смотрел, как телеги медленно удаляются, поднимая легкое облако пыли. Фигура Лукьяна, сидящего на тюках, становилась всё меньше, пока не превратилась в крохотную точку на бескрайнем полотне степной дороги.
Я поднялся на стену, к самому раскату, где стояла одна из наших пушек. Степь дышала, колыхаясь морем ковыля под утренним ветром. Обоз полз по ней, как медленная гусеница, унося с собой часть моей новой жизни. Внутри образовалась странная, гулкая пустота. Вроде бы и радоваться надо — человек домой вернулся, спасся, — а на душе было паршиво. Словно из фундамента здания выбили один, но очень важный кирпич.
Теплая ладонь легла на мою руку, лежащую на шершавом бревне парапета. Я не оборачивался, и так знал — Белла. Она подошла неслышно.
— Он возвращается домой, Семён, — её голос прозвучал тихо, почти в унисон с шумом ветра. — Так же, как и ты когда-то вернулся в свой дом. Такова жизнь: одни приходят, другие уходят, и только степь остается прежней.
Я вздохнул, чувствуя, как её пальцы переплетаются с моими. Сжал их, ощущая реальное, живое тепло. Пустота в груди никуда не делась, но стала какой-то… менее острой.