Выбрать главу

Ванесса Диффенбах

Язык цветов

Мох считается символом материнской любви, потому что, подобно этой любви, утешает сердце с наступлением невзгод зимы, когда летние друзья нас покидают.

Генриетта Дюмон, «Язык цветов»

I. Совершеннолетие

1

Восемь лет мне снился огонь. Я проходила мимо деревьев – и они вспыхивали; пылали океаны. Во сне волосы пропитывал сладкий дым, и, когда я вставала, его аромат облаком оседал на подушке. Но в день, когда загорелся мой матрас, я, вздрогнув, проснулась. Резкий химический запах был совсем не похож на сахарную дымку моих снов, как жасмин желтый не похож на жасмин низкий: первый символизирует разлуку, второй – привязанность. Их нельзя перепутать.

Встав посреди комнаты, я увидела источник пламени: аккуратный ряд спичек у подножия кровати. Они загорались одна за другой: пылающий заборчик у окантованного края матраса. Глядя, как они горят, я почувствовала страх, несоразмерный маленьким дрожащим огонькам, и на мгновение замерла: мне снова было десять, и снова я была исполнена отчаяния и надежды, каких не испытывала ни прежде, ни потом.

Но, в отличие от чертополоха поздним октябрем, голый синтетический матрас не вспыхнул. Он задымился, а потом огонь погас.

В тот день мне исполнялось восемнадцать.

На продавленном диване в гостиной сидели девочки. Пробежавшись по моему телу, их глаза остановились на босых ногах, на которых не было следов ожога. На лице Аманды нарисовалось облегчение; Клер казалась разочарованной. Кто-то засмеялся. Мои глаза шарили по дивану, отыскивая источник звука, но безуспешно. Ближе к краю одна девочка притворялась, что спит, другая смотрела нагло, без страха. Рядом незнакомая рыжая изучала ногти.

Если бы мне предстояло остаться здесь еще хотя бы на неделю, я бы запомнила каждое из этих лиц. И отплатила бы, воткнув ржавые гвозди в подошвы туфель или подмешав мелкую гальку в тарелки с чили. Однажды я прижгла плечо спящей соседки по комнате раскаленной металлической вешалкой – за проступок куда менее серьезный, чем поджог.

Но через час меня здесь не будет. И они об этом знали – все до единой.

Клер встала. Пересекла маленькую комнату, пока не оказалась всего в паре дюймов от меня. Она была высокого роста и относилась к тому типу красивых девушек, что встречался здесь редко: осанка правильная, кожа чистая, одежда новая. Не знаю, где она ее брала. Может, крала, а может, выпрашивала у мужчин, которые у нее не переводились и были намного старше нее. Ценники болтались у нее под мышками неделями, прежде чем исчезнуть в недрах огромного стирального автомата в подвале.

Она подошла ближе, и я наклонилась, выжидая, хватит ли ей смелости коснуться меня.

– Пожар, – сказала Клер, – это привет от Оливии.

Оливия. Не помнила я никакую Оливию. Среди тех, что на диване, ее точно не было. Наверное, одна из тех, с кем я жила лет в двенадцать-тринадцать – годы после Элизабет, мой самый злой и агрессивный период.

– Тогда поблагодари ее от меня, – ответила я.

Девчонки рассмеялись, и это вывело Клер из себя. Она накинулась на них.

– Что? – воскликнула она. – Позволите ей так просто уйти?

Смех сменился молчанием. Девочки на диване заерзали. Одна подняла капюшон, другая плотнее завернулась в одеяло. Утреннее солнце осветило ряд опущенных глаз, и они вдруг показались совсем юными и беспомощными. Из детского дома вроде этого было три пути: побег, совершеннолетие, тюрьма. Детей старше четырнадцати уже никто не усыновляет, дом они находят крайне редко, почти никогда. Эти девочки знали, что их ждет. Их глаза не выражали ничего, кроме страха: они боялись меня, боялись Клер, жизни, которая была им дана, и жизни, которую заслужили. Мне вдруг стало их жаль. Я уезжала, а у них не было выбора, кроме как остаться.

Я попыталась оттолкнуть Клер, но та придвинулась ближе, к самому моему лицу.

– Вали, – прошипела я.

Из кухни выглянула Эбби, работавшая в ночную. Ей, наверное, и двадцати еще не было, и меня она боялась больше других в этой комнате.

– Клер, – умоляюще проговорила она, – это же ее последнее утро. Отпусти.

Клер задержала дыхание, втянув живот и сжав кулаки. Я с готовностью ждала. Но она лишь кивнула и отвернулась.

До приезда Мередит оставался час. Открыв входную дверь, я вышла на улицу. Стояло обычное для Сан-Франциско туманное утро, цементное крыльцо холодило босые ноги. Я остановилась и задумалась. Я намеревалась сделать что-то в ответ, оставить для них что-то, что свидетельствовало бы о моей ненависти и готовности обидеть, но, как ни странно, во мне возникло желание простить. Может, потому, что сегодня мне исполнялось восемнадцать и для меня наконец все оставалось позади, – оттого их преступление и пробудило во мне великодушие. Перед отъездом мне захотелось как-то одолеть страх в их глазах. Сказать им, чтобы держались, пока не выберутся отсюда, а тогда уж я буду их ждать. Не буду, конечно. И никто не будет. Но напоминать им об этом было бы подло.