Я устал быть один… Я ищу вашей дружбы…
Как-то за ужином я перехватил его улыбку, тихую, посветлевшую, от которой радостно стукнуло сердце и тотчас замерло, боясь резким звуком спугнуть нежданное чудо. Он неделю не улыбался, смеяться – смеялся, сухим, равнодушным смехом, колючим, как чертополох. Но так улыбнулся впервые с того самого кошмарного дня, и я замер над своей тарелкой, любуясь Куртом, задумчиво смотрящим в окно. Улыбка предназначалась не мне, он где-то витал, в далеких далях, он был не здесь и не со мной, надежно закрываясь от той боли, что я еще мог ему причинить, но я заулыбался в ответ и накрыл его руку своей, слегка погладив пальцы.
Курт тотчас очнулся и кивнул мне, движением бровей спросив, в чем дело.
Я смутился, потому что позволил себе лишнее, и пробормотал, опустив глаза:
– Прости. Я… Просто ты улыбался так, словно мы вернулись в Швейцарию.
Курт снова кивнул и слегка ссутулил плечи, я опять почувствовал, насколько он одинок, какая колоссальная, пугающая бездна отделяет его от мира, бездна былой шизофрении, и вот он снова уходит все дальше, закрывается все сильнее, и в этой непроглядной тьме еще горят маяками Харли и Тим, но мою свечу почти задуло ветром. Я уже не был тем, ради кого Мак-Феникс собирался жить. Лорд осторожно освободил руку, встал из-за стола, едва притронувшись к еде, и, не сказав ни слова, ушел в кабинет.
Я поднялся наверх, в спальню, распихал по карманам деньги и документы и вышел прочь из дома на Беркли-стрит. Не помню, по каким барам меня шатало, не помню, кто приволок меня на Фолей-стрит и уложил в кровать, но наутро, с трудом продрав глаза на звон будильника, я выглянул в окно и обнаружил под дверью припаркованный «Ягуар» и Курта, спящего в машине. Когда я вышел из дома, от ближайшего фонаря отлепился гробовщик, поднял руку в знак приветствия и неспешно зашагал к невзрачному «Опелю». За краткий миг я успел испугаться и перевести дух. Удивиться тому, что я еще жив, а лорд не спит в обнимку с окровавленным ножом. И помолиться за тех, кто в эту шальную пьяную ночь не подпустил к нам маньяка.
Был у моего загула и свой плюс. Я понял, что нужен Курту. По-прежнему. Нужен настолько, что он поехал за мной, возился со мной, караулил, берег. Он все еще не сдался, он хотел быть вместе, а значит, и мне сдаваться было просто грешно. Ради этой надежды можно было стерпеть его мстительное показное равнодушие.
– Док, что у вас стряслось-то?
– Не спрашивай, Велли, ты же видишь: у нас все в полном порядке.
– Ага, вижу, док. Не спрашиваю. Но лучше бы вам вернуть исходный беспорядок. В прежнем бардаке вы были, как ни странно, счастливее.
Пауза.
– Док?
– Да, Велли.
– Ты бы сказал ему правду, что ли.
– О чем?
– О любви. Мне кажется, ему не хватает любви. Не чьей-нибудь, именно твоей.
– Она у него есть.
– Надеешься, он разглядит ее сам? Не надейся. Они с Доном похожи, как черти, поверь мне, знаешь, сколько я крутился, пока до Зануды дошло! Но вот пока не пал на колени и не признался, он, видите ли, даже не подозревал о моих чувствах. Зато теперь мы вместе!
– Поздравляю. Велли, сделай одолжение, слезь с моего стола.
– Значит, не скажешь?
– Значит, обойдется. Послушай, он запретил себя любить. Открытым текстом. Да и не поверит он сейчас, что толку, Веллиртон?
– О, какой прелестный портретик! Курту чертовски идет сигарета, ты не находишь? Швейцария, да? А у него на столе твоя фотография…
– Не видел. Велли, я ведь попросил: слезь со стола!
Беседовали об эллинизме. Рисую в дневнике кучу смайликов.
Устал и потому на занятиях дал свободную тему, впрочем, я часто их давал, обнаружив верный способ расшевелить Мак-Феникса и выманить его из раковины к людям, но не успели мои ошалевшие от счастья математики выставить привычную теорему Ферма, Харли влез, горя энтузиазмом, и предложил поговорить о Греции. Наблюдать ряд изменений на лицах сотоварищей было верхом утонченного блаженства, тема оказалась не по зубам большинству собравшихся в рабочей зале технарей. Лишь Велли обиженно пробурчал, что эти гады разбавляли хорошее вино водой, а Дон выдал краткую справку о политической нестабильности, после чего взял слово вдохновенный Роберт.
Он завел долгую, проникновенную речь об эстетизме и о гуманизме, он говорил о мире, где боги – как люди, и люди – как боги; все, что было в людях прекрасного, все, что намекало о познании себя через природу, шло от эллинов, но прямолинейный Рим присвоил достижения греков, не научившись их ценить, и лучше бы, о, много лучше бы туманным Альбионом правил его первый завоеватель Геракл, а не пришедшие намного позже римские когорты.