— А что это? — спросил Махоркин.
— Сливовиц какой-то. Трофейный. Уже опробован. Безопасно. Иван Ермолаевич Авдошин лично пробу снимал.
Махоркин понюхал содержимое кружки:
— Точно, дух крепкий. Но ничего, по случаю возвращения можно.
Он с большим трудом одолел старшинскую порцию сливовой водки и ошалело поглядел вокруг. Старшина смотрел на него трогательно-счастливыми глазами и довольно поглаживал свои огненные усы.
— А первая уже? Пообедала? — спросил Махоркин, принимаясь за борщ.
— Первая и тут первая, товарищ гвардии лейтенант! — Никандров сел рядом и начал скручивать папироску. — Мы им туда возили. Они километра полтора отсюда.
— Потери-то большие?
— Не без этого, — вздохнул старшина. — Без этого не обойдешься. Человек семьдесят в батальоне с тех пор, как наступаем. Не считая раненых. В наступлении всегда больше, чем в обороне.
Начинало темнеть. Стали отчетливей слышны людские голоса, шум машин, неуверенные всхлипывания гармошки где-то в конце улочки. А там, куда отошел противник, по-прежнему стоял непрекращающийся гул боя,
Махоркин поднялся:
— Ну что ж, старшина, спасибо вам за обед! И тебе, Карпенко! Теперь расскажи, как к комбату попасть,
— Да я вас провожу, — сказал Никандров.
Они вышли из переулочка на широкую и почти пустынную в этот ранний вечерний час улицу. Ворота и подъезды в домах были плотно закрыты.
Никандров спросил:
— Не заметили по дороге, землю-то народ пашет?
— Пашут. На себе. Кое-где наши братья-славяне помогают. Я утром в каком-то господском дворе попутную ждал. Там тяжелый артполк РГК стоял. Ребята гусеничные тягачи от пушек отцепили и — в поле...
— Соскучился солдат по мирному делу. Ведь почти четыре года!
— Соскучился, это верно!..
Бельский очень обрадовался возвращению Махоркина. Все-таки свой человек, знакомый, проверенный в деле. Не дав ему доложить по всей форме, он поднялся навстречу, протянул обе руки:
— Ну... Привет, старик! Молодец, что удалось обратно к нам! С благополучным, значит?
— С благополучным.
— Ну, садись, садись! —У Бельского были усталые, но веселые глаза, обветренное, очень загорелое лицо. — Садись!
Комбат кивнул на продавленный клеенчатый диван, стоявший почему-то на середине большой, но с одним окном комнаты. Сам он сел на табуретку около стола, на котором были свалены в кучу шинель, планшетка, вещмешок, полевые сумки, какие-то бумаги, карты.
— Значит, в свой батальон? — Бельский размял туго набитую сигарету, прикурил от зажигалки. — Это хорошо... Сумеешь сегодня от Лазарева дела принять? Нам на эту ночь обещали передышку... Во второй эшелон вывели, чтоб хоть пообедать нормально и поспать часок-другой... Так как, примешь за ночь?
— Конечно, приму! — сказал Махоркин. — Дело невеликое.
Бельский даже не спросил у него пи предписания, ни выписки из приказа: раз вернулся человек из медсанбата, значит он без всяких формальностей должен занять свое место.
— Обедал?
— Никандров накормил.
— Тогда пошли к Лазареву.
Бельский поправил кобуру пистолета, закинул за спину планшетку на длинном тонком ремешке.
На улице было уже темно. Слышались песни, поскрипывание аккордеона, изредка где-то далеко — автоматная стрельба. Небо на западе и северо-западе светлело от часто взлетавших осветительных ракет и стелившегося вдоль горизонта зарева. Где-то шумели автомашины, бронетранспортеры, танки...
— Я слышал, что на Вену идут три армии и несколько танковых и механизированных корпусов, — сказал Бельский.
— С ходу хотят?
— А что — второй Будапешт устраивать? Себе дороже обойдется!
Они свернули палево и пошли вдоль ограды большого сада. За нечастой, чугунного литья решеткой темнели силуэты грузовиков и тяжелых орудий, возле которых, переговариваясь, суетились артиллеристы.
— Сюда, — командир батальона нащупал телефонный провод и первым юркнул в пролом белой каменной стены. Махоркин, придерживая пистолет, неторопливо полез следом.
Бельский ждал его, разговаривая с толкавшимися в маленьком дворике солдатами. Махоркин подошел, увидел знакомых, жал всем руки, еле успевая поворачивать голову.
— Тихо! — вдруг крикнул кто-то.
— А что такое? — спросил командир батальона.
— Слышите, товарищ гвардии капитан? Быков играет.
В неплотно занавешенное, выбитое окно на втором этаже в домике с правой стороны двора пробивалась оранжево-желтая полоска света. Оттуда же, удивительные и непривычные, доносились звуки скрипки.
— Быков играет, — повторил солдат, — Ах, как играет, разбойник, чтоб ему до ста лет жить!..
Большая двухстворчатая дверь в смежную комнату была открыта. Краснов хорошо видел зеленоватое пятно лунного света па полу, силуэты чьих-то голов в пилотках и без пилоток, то разгорающиеся, то гаснущие огоньки самокруток. Окно и часть стены напротив двери, в той же, смежной, комнате, были разбиты. В зияющем проломе безмолствовало ночное небо. Редкие звезды скупо сверкали вверху; у самого горизонта мертвенной желтизной разливались отсветы невидимых ракет. Вдали погромыхивало. Так уходит внезапно налетевшая недолгая гроза. Странно и непривычно было слышать сейчас спокойный, безбрежно льющийся голос скрипки.
Быков играл что-то незнакомое. Напевное и печальное. Он стоял в густо-черной тени в углу комнаты, его не было видно, но его можно было легко себе представить. Представить руки. Правую, медленно и привычно водящую смычком по струнам, и левую, с быстрыми тонкими пальцами, скользящими по грифу...
Быков смолк, но звуки скрипки, казалось, еще не одну секунду жили в этом разбитом, развороченном снарядами доме.
— Быков! Вы знаете, что здесь, в Эйзенштадте, шил Иосиф Гайдн?
Это спросил Дружинин. Положив па стол сильные, с короткими толстыми пальцами руки, он смотрел во тьму, ожидая ответа. Загорелое полное лицо начальника политотдела было освещено сбоку оранжевым светом лампы-гильзы,
— Простите? — совсем по-граждански отозвался Быков,
— Я говорю, здесь, в Эйзенштадте, жил Иосиф Гайдн.
— Да, я знаю, товарищ гвардии полковник. В семье Эстергази. И очень долго. По-моему, здесь бывал и Моцарт...
— Пойдете в клуб корпуса, в ансамбль? — спросил начальник политотдела.
— Ведь это зависит не от меня...
— Но от меня зависит. Поэтому я и спрашиваю. Пойдете?
— А мы его, товарищ гвардии полковник, не отпустим, — сказал Лазарев. — Мы в батальоне свой ансамбль организуем.
Дружинин улыбнулся:
— Похвально, если так. Будем всячески приветствовать. Но вы, Быков, все-таки подумайте.
— Есть подумать!
— И если надумаете, сообщите мне через замполита.
— Есть!
— Товарищ гвардии полковник! — сказал вдруг из темноты Бухалов. — Просьба тут у нас, у солдат, есть одна... Разрешите сказать?
— Слушаю. Только вы проходите сюда, должен же я видеть, с кем имею честь...
— Это правильно, — согласился Бухалов, появляясь в дверях впереди группы солдат. — Разрешите?
— Давайте, давайте!
— Вот мы, товарищ гвардии полковник, пол-Европы, извините за выражение, протопали. Где на танке, где на брюха, сами знаете. А памяти никакой! В общем — сфотографировать бы желающих. На фоне Европы, так сказать. Чтобы карточки домой послать. Кто жене там, кто ребятишкам своим...
— Кто зазнобе? — улыбнулся Дружинин.
— И это само собой! Вот если б фотографа с политотдела прислать, щелкунчика вашего, который на партбилеты снимает. А бумагой там, пленкой всякой мы его трофейной обеспечим.
— Дельное предложение! — сказал начальник политотдела. — Полагаю, пришлем к вам в батальон фотографа. Заслужили! А насчет пленки и бумаги не беспокойтесь. Он у нас парень-хват, сам на три года давно запасся.
— Снять гвардии рядового Бухалова при полной боевой форме, верхом на танке! — ввернул Варфоломеев. — Снять освободителя Европы!
— А что? — обернулся на его голос Бухалов. — Освободитель и есть! И ты освободитель! Ржать тут нечего!