Выбрать главу

В середине мая я проводила отца в Москву: «Держитесь, Кузьмины, в августе приеду!» На столе оставил два стихотворения, написанные накануне ночью.

1
Судьбу за деньги не поймешь —Десятки и тузы: забава,Провал сулит — там будет слава,Прогноз на будущее — ложь,Ты лишь тогда поймешь судьбу,Когда душа полна тревоги,А сердце рвут тебе дороги,И шепчешь лишь ему мольбу,Простой закон — всегда люби,Прилежна будь Добру и Вере,И это все, в какой-то мере,Окупит суетность пути.
2
Трагедия поколений: верил или служил?Аукнется внукам и правнукамХрустом сосудов и жил,Аукнется кровью бескровного,Ломкостью хребта,Аукнется ложью огромною,Нелюди, мелкота.
Лучше уж смерть или каторга,Лучше уж сразу конец,Что ты у жизни выторговал?Сухой негодяйский венец!

…А через две недели отца парализовало — инсульт. Накануне ночью, после щедро «орошенного» ужина Буратино, в очередной раз, устроила ему сцену. У папы поднялось давление, нестерпимо заболел затылок. Рано утром позвонил ко мне в Париж, говорил с трудом: «Как у вас, все хорошо?

А мне что-то совсем плохо. Ну целую вас, девочки». Через час, в машине, по дороге на переговоры с американским миллиардером Мердоком, у него отнялась речь. В Боткинской медсестры стали подробно составлять опись вещей — часы, цепочка золотая, крест.

Буратино рыдала: «Если только он выживет, я больше никогда, никогда не буду его нервировать!» Отец лежал синюшно-белый на каталке в коридоре — остановка дыхания. Дарья пыталась к нему прорваться, а пьяный врач, обдавая перегаром, не пускал: «Нельзя к нему, понимаете, не-е-ельзя!» Сообразив, что случилось, другие медики отца реанимировали. Дарья с Темой Боровиком бросились в Институт нейрохирургии к папиному приятелю академику Коновалову. Валентин Шток поставил приговор: «Работать, как раньше, Юлиан не сможет никогда, а чтобы сохранить жизнь, нужна операция. Семья не возражает?» — «Не возражает».

Считается, что каждому отпущено свыше ровно столько испытаний, сколько он может выдержать. Папе, будто в наказание за его недюжинную силу, их досталось сверх всякой меры. Но он все-таки выдержал. Когда не осталось сил, держался на самоиронии, когда иссякло и это, пришло то единственное, чего ему, с его бойцовским характером, недоставало — смирение, но это позднее. А тогда, всю ночь после операции, папа лежал без сознания, под капельницей, палату освещал холодный неоновый свет, и руки у него были совсем ледяные (как же он не любил, когда они холодели). На следующий день он пришел в себя, через сутки стал заигрывать с медсестричками, пытался встать и начинал драться, когда подняться не позволяли, пришлось врачам привязать его к постели. Они только диву давались: «Ну и сила, ну и мужик! Не может он этого на четвертый день после операции делать!» Все это время папа силился спросить у Дарьи: «Где Ольга?» Она успокаивала: «У Ольги все хорошо, скоро приедет». А я и не знала ничего — от меня произошедшее скрывали, чтобы не летела с трехнедельной Алисой.

Врачи разрешили посещения друзьям и знакомым, но предупредили: «Восьмой день — кризисный, сосуды так плохи, что возможен рецидив». Ночью он наступил. Медбрат и медсестра, дежурившие тогда, сообщили Дарье, что накануне вечером к отцу приходили двое мужчин в штатском, с удостоверениями. После их визита и произошел второй удар. Ему сделали повторную операцию, и он впал в кому на долгих полтора месяца…

Кто были эти посетители? Зачем им понадобилось навещать отца поздним вечером, тайком, наедине? Что они ему сказали? Что сделали? Через несколько дней медбрат с медсестрой вдруг заявили, что никто не заходил, показалось им это, и все тут.

…Папа часто читал Библию, по-бунински гадал по ней и не раз, особенно в последние годы повторял: «Многие знания — многие печали».

Я уверена, что уход отца был угоден многим. Он слишком многое знал и понимал, чтобы его не боялись. Папа был прав, предсказав, что российской власти будет угодно воровство, но, пожалуй, даже он не мог представить себе его размаха. Начиналась величайшая, невиданная еще «ловля рыбы в мутной воде», наступала воровская воля. Присутствие знаменитого писателя, публично, в собственной газете, ратовавшего за свободу — для всех, закон — для всех, а главное, — выпуск и распределение акций всех предприятий между рабочими, становилось все более нежелательным. «Эвон, что „прыткий“ придумал, акции им давать! Жили нищими, и будут жить». Папа превратился в своеобразный взрывной механизм замедленного действия — ждать, когда «рванет», кто-то не захотел. Тут и последовала необъяснимая смерть Плешкова, затем «срежиссированные» истерики Буратино, потом ночные визитеры. Неизвестно, что они ему сказали или сделали, но своего добились — отец хоть и выжил, но выпал из обоймы и перестал быть опасен. «Многие знания — многие печали…»

Каждый день в течение полутора месяцев Коновалов приходил и разговаривал с неподвижно лежащим отцом, брал за руку: «Юлик, ты меня слышишь? Юлик, пожми мне руку!» Бесполезно. Коновалов виновато улыбался, похлопывал Дарью по плечу и уходил… Дыхание — через трубку, трахеотомия, кормление — через тоненький шланг, вставленный в нос. Медсестрички никак не могли понять, почему заблокирована правая ноздря, Дарья объяснила, что это со времен боксерских боев, когда сломали нос.

Пришел папин любимый экстрасенс Владимир Иванович Сафонов. Двадцать лет назад отец лежал со страшным прострелом — не мог шевельнуться. Сафонов, появившись тогда впервые, подержал несколько минут руки над его спиной (папа почувствовал в тот момент обжигающее тепло) и сказал:

— Вставайте.

— Не смейтесь, я и повернуться-то не могу, — простонал отец.

— Вставайте! — повторил Сафонов.

Отец боязливо приподнялся на кровати, потом встал: боль исчезла. Вот и не верь после этого в чудеса…

В больнице, цепко оглядев папу пронзительно-светлыми глазами, Сафонов сказал: «Надежда умирает последней». Приходил еще несколько дней кряду, подолгу оставался, пассировал… Вскоре Дарья, моя папу с двумя сестричками, прошептала: «Не дай бог подумает, что мы его обмываем». И тут отец, всхлипнув, открыл глаза и из них потекли слезы. Сама того не зная, она применила шоковую терапию, и это подействовало. Появилась гвардия врачей: речевик, иглотерапевт, массажист. Папу начали поднимать, сажать. (Лицо у него в эти моменты становилось синюшно-белым.) Я уже приехала, и мы с Дарьей по очереди сидели подле него. Пришел Александр Мень. Знавший папу прежним, в первую минуту растерялся. Потом встал рядом, тихо говорил что-то доброе, благословил, оставил свою книжку. Ушел, пообещав навещать. Через три недели его убили — зверски, цинично, подло.

Вскоре приехал некоронованный король мюнхенской мафии — Фима Ласкин. Маленький, широченный, как шкаф, хриплоголосый. Отец, узнав его за год до этого в Германии и пожалев (Фима рвался в Россию, а его не пускали), сделал невозможное: ему разрешили приехать на несколько дней на родину. Фима тогда ликовал: «Все обещали, а не получалось! Даже Иося Кобзон не смог, а Юлик сделал! Разрешили приехать, через шестнадцать лет, а разрешили!»

Вскоре Фиму зарежут в центре чистенького Мюнхена, возле его красной гоночной машины, которой он так гордился. Полиция насчитает 14 ножевых ударов, почти все смертельные…

…Через несколько месяцев газета и издательство отправили отца на восстановление в знаменитую инсбрукскую клинику в Австрии. Городок Инсбрук провинциален и тих. Величественны старинные каменные мосты, загадочны старинные улочки с совсем по-андерсеновски сказочными домиками XV столетия (в одном из них останавливался маленький Моцарт с отцом). Красивы белоснежные, под стать склонам, на которых они стоят, современные дома с необъятными балконами и бассейнами на плоских крышах. Огромная клиника находится в самом центре города и уважаема из-за замечательных профессоров, прилетающих каждый понедельник из Вены, а на выходные возвращающихся к себе в столицу. В клинику приезжают пациенты со всего мира, много иностранцев было и в неврологическом отделении, куда положили отца.