Раз в пять дней Нина носила папе передачу. Вставала рано, надевала валенки и укутывала голову в шерстяной платок. У тюрьмы стояла длиннющая очередь, почти исключительно из женщин. Плохо одетые, они переминались с ноги на ногу, и от их дыхания шел пар. Обратно из тюрьмы Нина шла переулками: в этот час на улице гуляло много людей, а ей не хотелось встретить знакомых. Особенно она не желала бы встретить Синеокова. Нина полагала, что в валенках и платке она жалкая и некрасивая. Дома Нина скидывала валенки, прямо в шубе ложилась на кровать и, усталая, засыпала. Просыпалась ночью, дрожа от холода, раздевалась и скоренько залезала под одеяло. Поверх одеяла натягивала шубу и шерстяной платок.
Нина часто не обедала, но ей и не хотелось есть. Дарья служила где-то приходящей, домой возвращалась только ночевать. Иногда она приносила Нине пирожок, мармеладки, завернутые в бумажечку. По воскресеньям Дарья варила обед на двоих.
В папиной комнате жил штабной офицер Дарашкевич. Это был невысокого роста плотный мужчина с рыжими усами и белыми глазами, точно пуговицы на кальсонах. В комнате у него жил лохматый черный сеттер. Собаку звали Розан. Дарашкевич уходил рано, возвращался поздно. Иногда приводил с собой проституток; тогда собаку выгонял из комнаты, и она всю ночь скулила, царапалась в дверь.
Нина внимательно прислушивалась к разговорам за стеной. Разговоры короткие и малоинтересные. Дарашкевич обращался к проституткам на «вы», и они ему тоже вынуждены были говорить «вы». Он всех их называл одним именем, так же, как и сеттера, — розан. Когда проститутка входила в комнату, она сбрасывала шляпку и развязно требовала «винца», «пивка». Дарашкевич на это отвечал серьезно-нравоучительно: «Спиртных напитков не потребляю и вам не советую». Наставнический тон, и то, что офицер не пьет, и обращение на «вы» пугали проституток. Они немедленно увядали, замолкали и мечтали: скорей прошла бы ночь и больше этому офицеру никогда не попадаться. Курить он им не разрешал: «Не имейте привычки себе и другим отравлять воздух». Они ужинали, и Нина слышала, как Дарашкевич говорил: «Отведайте ветчины. Ветчина отменная». Когда пили чай, он неизменно спрашивал: «Сколько вам положить ложечек?» Потом он говорил: «Раздевайтесь, розан. На столике одеколон — можете побрызгаться». Тушил свет, собака скулила и царапалась в дверь.
С Ниной он обращался так же вежливо. Прежде чем войти, всегда стучался в комнату. Разговоры он с ней вел преимущественно на литературные темы.
— Нет ли у вас какой-нибудь беллетристики, Нина Валерьяновна?
Забыв о том, что он уже несколько раз спрашивал, интересовался, не читала ли она сочинения Мавра Иокая. Он очень хвалил этого венгерского писателя и почему-то называл его «великим моралистом».
Вначале Нина думала, что папу вот-вот освободят. Всякий раз, когда она несла передачу, полагала, что это в последний раз: папу освободят, и больше не придется таскать передачи. Так же она думала, когда продавала вещи на базаре и когда шла на свидание. «Вот сегодня последний раз — и все». Свидания теперь разрешали реже и всего-навсего десять минут. Но и эти десять минут тянулись мучительно долго. Нина поглядывала на круглые часы, висевшие над головой солдата. Папа замечал это и обижался:
— Ты что, торопишься?
— Да нет, просто так, — отвечала смущенно Нина.
Валерьян Владимирович постарел. В потрепанном пиджаке, с приподнятым воротником, он казался нищим. Глаза больше не светились. У небритой шеи торчал краешек пожелтевшей рубахи. Валерьян Владимирович целовал дочь, обдавая ее несвежим запахом изо рта, тяжело вздыхал и говорил так, будто Нина в чем-то виновата:
— Ну ладно, прощай.
А она ни в чем не виновата. Она бегает на базар. Стоит на морозе по пять часов в очереди. С передачей. Днями не обедает. В гимназию она так часто опаздывает и так много пропускает, что ее, наверное, выгонят. У нее разорвались туфли. Сама стирает белье… Она так мечтала сшить себе из маминого бархатного платья юбку и блузочку под галстук, а пришлось продать, чтобы купить дров. Она сама таскает дрова из сарая. У нее нет ни одного спокойного дня, а приходишь к папе — он еще недоволен. Он думает, ей легко!