Бабкин опять лег на бушлат, занемел, свел резкие скобки бровей, уставившись в жестколистый багульниковый лес. Он размышлял. А я не мог мыслить от шума, какой-то ослепленности, почти непроницаемой мутности в голове. Лишь раз отчетливо возникли белый халат, белый колпак, белые простыни… Я спросил себя: «Неужели серьезно?» — и зябко вздрогнул. Словно ощутив это, Бабкин быстро повернулся, сел, сцепил на коленях руки — хрустнули пальцы, как влажные ветки, — тяжеловато, с силой тряхнул головой.
— Послушай… Сейчас решил. Навсегда. Лежал — и решил. От всего этого снега, земли, от тебя тоже. От жизни. — Кивок головой, вдох, шумный выдох — Женюсь на Кате. Мне она как память о войне будет. Еще как пример: она упрямая, мне души не хватает. Я только на вид строжусь. Ты знаешь. И она угадала. Говорит: «Я же тебе мама буду, а не женушка». Сама-то на пять лет младше меня. И еще… — Молчание, хруст пальцев, выдох. — Это главное. Как подумаю: ее никогда не будет, потеряю, как из рук выроню, — сам себя пугаюсь.
Мы встали, двинулись к дороге. Не говорили до самой казармы, и Бабкин не спрашивал у меня совета: теперь он был не нужен ему.
Перед сумерками пришел Иван Шемет, поставил на тумбочку ужин, сел на край кровати, очень весело хлопнул по одеялу. Похохотал. Заговорил о всяком разном: вот еду принес, узнав, что друг захворал, погуще по такому случаю кашицы всыпал, а вообще весна уже, скоро Амур тронется, водица заиграет и можно будет удочкой побаловаться Веселил, щекотал, взбадривал. Пообещал вызвать в свой колхоз, назначить личным секретарем, когда сам на главного агронома выучится.
Через несколько дней меня пригласил в кабинет капитан Мерзляков. Был он чисто выбрит, держался легко и прямо, и руки у него не дрожали — выглядел так, будто навсегда перестал мучить его отполовиненный желудок. Улыбнулся мне. Неторопливо пожимая руку, поздравил с присвоением звания «старшина» и вручил удостоверение радиста первого класса. Выразил надежду, что «ценная армейская специальность» вообще пригодится мне в жизни («Считайте— вам повезло!»), пожелал дальнейших успехов.
Служба подходила к концу.
г. Обнинск.
Золотые дни
Долины сентября лежали в золотильне,
На выпуклых плодах играл червонный свет,
Червонное зерно в амбарах молотили,
Шагал червонный бык с червонным стадом
вслед.
Червонный бок быка лоснился, словно
купол,
Внушая благодать, как храм среди лугов,
Червонный пастушок рукой червонной
щупал
Его червонный лоб со скобками рогов.
Червонное чело быка с червонным чревом
Подмаслило лазурь, нагнув червонный рог,
Червонная заря взошла, держась над
хлевом
В качели золотой за золотой шнурок.
Среди червонных слив червонной птицы
профиль
Бросал червонный взор на золотое дно —
Так к золотым пескам червонный льнул
картофель,
И к рыбам золотым — червонное вино.
На золотой скамье в глухой червонной
чаще
Швырялись мы вовсю молчаньем золотым,
Мы знали в этом толк: страстей червонных
слаще
В коптильне золотой нам золотильный
дым!
Был золотой запас истрачен без остатка,
И веком золотым разило от ветвей,
Где золотым тавром пылала в сливе
складка,
И золотом шуршал, гуляя, соловей.
В червонных облаках со вздохом
облегченья
Стояло существо, чей золотой зрачок
Кому-то подал знак окончить золоченье
И золотой сундук захлопнуть на крючок.
Под слоем золотым — орехи, ложки, ноги,
Младенец золотой колотит в бубенец,
Чтоб золотой порой по золотой дороге
В одеждах золотых проехать наконец.
Младенец золотой благоухает чудно,
Не я ли так смогла его позолотить?
Наверно, это я. Кому еще не трудно
И в золоте ходить и золотом платить!
Издалека
Шелестит перевясло
И колесная ось.
Что-то в роще погасло
И снова зажглось.
Что-то вспыхнуло синим
И зеленым огнем.
На мгновенье остынем.
Станем тише, чем днем,
Станем дальше, чем звезды,
Друг от друга, когда
Загорается воздух
В роще возле пруда.
В этой дальности — радость,
Обмирание рук.
Как восточная сладость.
Тает окрика звук.
Я вблизи, я не дальше,
Чем земля от небес,
Безыскусность — от фальши,
И от ангела — бес.
В чем причина отлучки!
Раздается в ответ
Струйка ливня из тучки,
В роще вспыхнувший свет.
И, хватая подсказку,
За полночной доской,
Золотую повязку
Я срываю рукой —
Взор свободен, как мысли,
Мысли с горных озер
На крутом коромысле
Вносят ясность во взор.
В этой ясности — холод,
Холод вечности в ней,
В этом холоде — сопод
Пивоварни моей!
Там на ворохе сена —
Муза с кружкой в углу.
Океанская пена
Уползает во мглу.
Шелестит перевясло
И колесная ось.
Что-то в сердце погасло
И снова зажглось.
* * *
Пахнут сумерки белилами,
Пахнут красками, известками,
Пьем под сочными стропилами
Чай с тропическими блестками.
Маляры ушли и плотники —
До рассвета, разумеется.
Опершись на подлокотники,
Осень в кресле чаем греется.
Дух ремонта капитального,
Зная толк в сердечной грамоте,
Образ быта госпитального
Разбинтовывает в памяти.
Грусть морозная, стерильная
Входит в грудь иглой метрового,
И душа болит обильная.
Плоть вбирая в нить суровую.
Но рывком, возвратом к доблести,
К мощным узам здравой бытности
Обезболиваю области
Вдохновенной ненасытности.
И за это во Флоренции
Нам играет фортепьяно
Трехголосные инвенции
Иоганна Себастьяна.