Выбрать главу

Возницу задело равнодушие, которое его пассажир проявил к столичной новинке, и он в сердцах стегнул ни в чем не повинного коня. Карета понеслась по неровному булыжнику дальше.

После наполеоновского урагана, превратившего нарядный город Фридриха в запущенную провинциальную чиновничью резиденцию, Берлин снова пытался вернуть себе былое внешнее величие. Это давалось нелегко.

По сравнению с беспечным Триром, с замечтавшимся на холмах Бонном прусский город показался Карлу каменным истуканом, обряженным в мундир. Чиновники и военные — все на один покрой, на одно лицо — проходили чинно по тротуарам. Выражение старательности, напряженного самодовольства лежало на них.

Мундиры. Карл никогда не думал, не предполагал, что их можно выдумать в таком большом количестве и разнообразии. Лацканы, эполеты, пуговицы — золотые, синие, красные, — узкие шпаги разной величины.

Интенданты, офицеры, даже студенты — все исчезали иод сукном и позолотой мундиров. Жители Трира были всего лишь скромными неисправимыми провинциалами по сравнению с франтоватым столичным чиновничеством.

Карл с унынием наблюдал этот парад костюмов. Берлинские улицы и дома различимы лишь по количеству этажей и вывескам бесчисленных управлений и интендантств.

Университет, прославленный на всю Германию философом Гегелем и теологом Шлейермахером, оказался с виду таким же серым и безличным, как дворцы, кирхи и казармы. Скука, чинная, благонамеренная, облепила старые стены, как копоть.

Пролежав не более десяти минут и смяв до неузнаваемости постельное белье и груду подушек, Карл вскочил и в два прыжка добрался до окна. Ему не хватало света. Нетерпеливо раздвинул линялые, стеганные на вате гардины и выглянул, приоткрыв раму. Внизу была улица, мощеная, довольно просторная и, по-видимому, всегда тихая. На уровне окна были крыши. Десятки крыш, утыканных разнообразными трубами, почерневшими, как старые сучья, как обгорелые пни. Карла поразили слишком прямые улицы. Вместо деревьев вдоль тротуаров стояли зеленые столбы, увенчанные фонарями. Позади, за крышами, торчал кирпичный шпиль убогой кирхи. Часы на ее верхушке почернели. Бой их был подобен старческому кашлю.

В другую пору безобразие и уныние открывавшегося из окна вида опечалило бы Карла. Но но теперь. Теперь он хотел, чтобы ничто в мире не отвлекало его от одной мысли, от одного желания, от любимого имени — Женни.

«Очертания этих сумрачных домов не более резки, чем ощущения моей души, этот огромный город но более кипит, чем моя кровь, ничто все равно не может мне сейчас казаться столь прекрасным, как моя Женни. Я готов очутиться один на необитаемой скале, один на один с поглотившей меня страстью», — не без приподнятости думал он.

В Берлине он был счастлив и хотел быть один. Чужие люди, каменная пещера, выдолбленная в квадрате скалы-дома, не мешали ему эгоистически отдаваться своим мечтам о будущем, своим планам борьбы за него.

Карл не знал половинчатых чувств. И в любви он был верен себе. Эта необычайная сконцентрированность чувства освобождала его от любовных поисков, от опустошающих «примериваний», от суррогатов влечения. Если он приглядывался к женщинам, то лишь для того, чтобы еще раз отдать предпочтение своей невесте. В Берлине, как и во всей вселенной, не было для него девушки привлекательнее и желаннее. В Женни он точным инстинктом отгадал женщину единственную, совершеннейшую. Перед нею меркли самые красивые, самые умные женщины мира. Перед нею отступали во тьму героини излюбленных книг. Все они, не заслуживая сравнения, лишь оттеняли ее превосходство. Она была его любимой. Она избрала его, Карла. Перед такой страстью годы и разлука бессильны. Они предназначены лишь углублять чувство.

Карл полюбил со всей силой, отчетливостью и цельностью зрелости. Это была его удача. Любовь — броня, вылившаяся из преклонения, гордости, сознания умственного равенства, — огромная любовь к Женни фон Вестфален отгородила Карла от всяких соблазнов, от всяких иных сердечных желаний. Он был верен ей но потому только, что верность отвечала его понятиям любовной морали, не потому, что к этому призвал его, прощаясь перед разлукой, отец, не потому, что его связывали клятвы, но потому, что иным он быть не мог. Потому, что любил.

Но труднее, чем с безрадостными линиями столичных домов и улиц, было свыкнуться с климатом, с сырым камнем, одевшим город. Избалованный солнцем, молодой трирец невольно искал среди каменных домов зеленые пятна. Деревьев, цветов почти не было в Берлине.