Выбрать главу

– Нет, не видел, – бросив взгляд на меня, отвечал Петруччо и с легким оттенком иронии мягко парировал ее вопрос. – Наши-то ездили, но я остался пиво пить. Двадцать пять сортов чешского пива. Я же не мог такое пропустить…

– А в Польше, Королевский замок, – не оставляла она своей затеи.

Но и с Польшей дело обстояло не лучше. Там они напали на хорошее вино.

– А во Франции… ах, Франция… Лувр, Елисейские поля!.. Петр, а почему вы все Михеева Михельсоном зовете? – заходила она несколько с другой стороны, не оставляя все же попыток ввести разговор в «культурное» русло, но на этот раз вдруг неожиданно попадала на живое.

– Не знаю, Михельсона всегда так звали.

– Это Сербенко из школы принес, – приходилось включаться мне.

– Помню, первый раз, когда услышал у Мишки дома, – продолжал Петька, – что кто-то сказал «сейчас Михельсон придет», я от неожиданности даже переспросил: «он что, на самом деле Михельсон?». Чем вызвал много смеха. Один только Шура серьезно ответил: «Может быть и Михельсон, но фамилия у него Михеев».

– Это из Серафимовича, из «Железного потока», – продолжал объяснять я, – с девятого класса пошло, не помню даже, и почему…

– Наверное, потому что михельсон…

– Тоже верно, что тут возразишь…

Я уже привык, что это мое прозвище всегда вызывает среди людей оживление.

– Да на тебя только в профиль посмотри, – всегда находилась ключевая фраза, которая сплачивала всех, причем, все оставались довольны. – Михельсон настоящий и есть.

– Да я разве спорю. Вам же со стороны виднее. Сколько себя помню, без веселья это прозвище никогда не оставалось.

И надо сказать, что это на самом деле так. Подобный русский юмор, эта прилично-фривольная, лучше сказать, легко фривольная, на грани приличия, тема, уместна в любом разговоре, любой степени светскости и простонародности. Она демократична и универсальна и объединяет любой коллектив. Развивается она между нашими соотечественниками всегда осторожно, тонко и подчеркивает как бы вечную насмешливость русских по отношению к михельсонам, этакая шутка, хлебом не корми, для легкого трепа, и символизирующая, надо понимать, на уровне коллективного бессознательного неувядаемое отторжение русского менталитета от их, «михельсоновского», впрочем, вполне соседствующего на практическом, жизненном, уровне с полным приятием этого чуждого, осмеянного менталитета потом. Скажем, та же Нинка, когда рассталась со мной и сделала наконец себе хорошую партию, стала называться мадам Гильдешман. У меня нет абсолютно никаких моральных прав ее в чем-то упрекать, при ее сильной ответственности за будущность Ксеньки это вообще неуместно, я просто говорю об этом как о данности. А Петька, в эпоху поздней перестройки, когда наконец перестал считать дарованную коммерческую свободу очередным нэпом, оттепелью, очередной ловушкой властей и КГБ, и потихоньку начал со своими деньгами вылезать из подполья, то первое, что сделал, это объединился с единственным в их борцовскую богатырскую среду затесавшимся, тоже спортсменом, тоже борцом, но к которому они всегда относились настороженно, михельсоном и создал с ним при их клубе на стадионе ночное кафе под названием «У Рубена». То есть я хочу сказать, на жизненном уровне, или, там, бессознательном, подсознательном, они были оба одинаковыми простыми русскими живыми людьми. Только вот распоряжались этим каждый по-своему. Поэтому, посмеявшись некоторое время над одним и тем же, через минуту они занимали место уже опять по разную сторону баррикад.

– А скажите, Петя, – отливала Нинка очередную пулю. – А что вы любите, кроме пива?

– Жену, – улыбался Петруччо.

Нинка улыбалась в ответ.

– Это понятно, – говорила она. – А еще?

– Охоту.

– Охоту?

– Да.

– Ну, это мне Михеев говорил. И не жалко вам птичек стрелять? Я всегда к охоте относилась с содроганием. Лишить жизни живое существо…

– Но ведь мясо вы едите. Какую-нибудь куропаточку под соусом разве откажитесь?..

– Да, да, тут вы правы, я всегда жалела о нашей хищной природе, и иной раз подумаешь, что творю… Ну а еще, скажите, кроме жены и охоты, что вы любите?

– Ты все ведешь к тому, чтобы о «литературе» поговорить? – не выдерживал я. – Ну, так и начинай, чего ходить вокруг да около, все равно нам придется это терпеть… Петруччо, она хочет спросить, любишь ли ты литературу, только стесняется…

– Да я хочу спросить вас, любите ли вы, Петя, читать?

– Да, любит он, – отвечал сам же я и за Петьку, – Вот, он недавно Астафьевскую «Царь-рыбу» прочел…

– Ты так говоришь, как будто это первая книга, прочитанная им в жизни.

– Это и недалеко от правды. Ему ведь трудно по складам читать. У него всего два высших образования.

– Петя, чего он ерничает?– спрашивала Нинка.

– Да это он, наверное, просто не может мне простить своего любимого героя.

– Какого героя?

– Из «Царь-рыбы». Мы уже говорили с ним.

– А, вот почему «Царь-рыба». Очень интересно, а что за герой?

– Да есть там один… Интеллигентный бродяга, в одиночку по тайге шастает. Михельсону не нравится, что его с отрицательной точки зрения изобразили.

– Конечно, не нравится, – подтверждал я, вспоминая наш с ним разговор. – Потому что притянуто. Отрицательным можно сделать любой персонаж. Даже Заратустру.

– Тем более, что это, кажется, затрагивает твой образ жизни, – не без удовлетворения удачно вворачивала Нинка.

– Тем, что образорванный человек выработал в себе навыки выживать в глухой тайге и в одиночестве, получая от своих сил, так сказать, самолюбивое, «сверхчеловеческое» удовольствие, и стремится туда, в тайгу, он никому не сделал зла, – воодушевлялся я. – А вот почему он стремится в одиночество и в дикую тайгу, ведь не в городские каменные трущобы алкашей, не в кабак на теплом морском берегу, а в дикую природу, это Астафьевым оставлено без внимания.

– Да ты просто завидуешь, что хорошую книгу без тебя написали, – говорил Петька и попадал, как всегда, в точку.

– Это ты хорошо придумал. Тут, надо признаться, один ноль, – соглашался я.

И хотя эта фраза во многом, а точнее сказать, в своей запальчивой части, выдавала Петькину неуверенность в себе и ребяческое дилетантство, все-таки, хотя он и старался иметь на все свое самобытное оригинальное мнение, и иногда очень точное и верное, литература не была его сферой, где бы он чувствовал себя просто, он читал все же мало и не мог особенно хорошо в этой области ориентироваться. Хотя, я уверен, «Царь-рыба» ему на самом деле искренне художественно полюбилась, он ее прочел запоем, все журналы «Роман-газеты», все, какие были, номера, и она легла ему на душу, особенно, я думаю, теми ее местами, где Астафьев, скажем, описывает, как рубили осенью на зиму и солили в бочках, поставленных в сенях, в трудные годы выживания люда нашего капусту, как это подробно в книге было описано, как вкусно и… эпохально. Я до сих пор помню свои ощущения, какие испытывал, когда читал. «И никто не знал никаких теперешних авитаминозов». И для Петьки, мне кажется, это еще и было близко лично, как для всякого человека с любовью относящегося к своей молодости, к эпизодам из своего милого детского прошлого, оттуда. И пусть я склонен считать, что он воспринял это ограниченно, именно так, как я сказал, не особенно разбираясь в деталях, все же его замечание, что мне просто завидно, что это не я написал, было совсем не лишено смысла. По отношению к любой хорошей вещи всегда так.

– Один ноль. Тут я ничего не могу возразить. Но, тем не менее, говорим-то мы сейчас о другом, о том бродяге.

– Все равно классный писатель, – не унимался Петруччо.

– Да, я тебя понял. Я уже согласился… Кончится тем, что ты начнешь громить всех нас, графоманов.

– А скажите, Петр, – профессионально и умело уводили Нинка разговор от острых моментов. – Что вы еще читаете?

– Горького он читает, – вяло продолжал еще задирать я.

– Горького? – переспрашивала Нинка.

– Да, читаю Горького, – отвечал Петруччо.

– У него дома полное собрание сочинений Горького стоит. Я сам видел. Он его в букинисте купил.

– Вам нравится Максим Горький?

– Да, а что?

– Ты еще скажи, что Челкаш – это не твой любимый герой, и станешь для него врагом номер один. Так ведь, Петруччо?

– Я, признаться, Горького со времен школы не читала.

– А вот он читает. А Челкаша помнишь?

– Смутно. Никогда не любила Горького. А что вы еще читаете?

– Больше ничего он не читает. Только Астафьева и Горького.

– А поэзию?

– Ты хочешь спросить, любит ли он Пастернака или Ахматову? Я думаю, не любит.

– Может быть, газеты?

– «Читатели газет, глотатели пустот…», – отвечал Петька и я, очень довольный, заходился хохотом.

– Дождалась?.. Петька не так прост, как кажется на первый взгляд. Не надо делать из него идиота. А то после Цветаевой он начнет еще Шопенгауэра цитировать.

– Я совсем никого из него не делаю.

– А ты, Петруччио, действительно, что ли, Цветаеву читал?– интересовался я.

– Да нет, – смущенно улыбался он. – Это я по телевизору слышал. Какая-то про нее передача была, и я запомнил.

И продолжал смущаться. И смущался, как всегда, искренне, почти по-детски, и в смущенни своем, как всегда, был улыбчив и очень мил.

– А кого из поэтов вы все же любите?

– Высоцкого.

– Высоцкого?

И тут я уже считал своим долгом за Петьку вступиться искренне.

– Да, он любит Высоцкого и Горького. Не ваших Китсов и Пастернаков. И не Мандельштамов, Блоков и т.д. Ты, вот, знаешь кого-нибудь из своих друзей, кто бы любил Горького? Уверен, что ни одного. А Петруччио читает его том за томом и с превеликим удовольствием. Можешь себе такое представить? Не можешь. И вот, даже вашего гениия Высоцкого он любит такого, какого ты никогда и не узнаешь или постараешься не заметить. Например, песню про Ваню с Зиной? Я знаю, ты ее недолюбливаешь. Со всеми этими ее «ты посмотри какие маечки, я, Вань, такую же хочу… Обидно Вань, ты мне такую же сваргань. Зин, давай в магазин…» И так далее. Твоей эстетской душе это не подходит.

– Почему же… Я отдаю ей должное. Но это не значит, что я все вокруг должна любить, у меня тоже есть свой вкус…

– Согласен. Но я, вот, видел, как Петруччо слушал впервые эту песню у Мишки на магнитофоне… И как он от нее, их выражением, тащился. От каждой удачной рифмы, строчки, от каждой остроты. Причем, единственный из всех. Я даже позавидовал этой его способности так восхищаться, я так, по-моему, уже не могу… – и все потому, что эта песня действительно гениальна. Народно гениальна! У каждого своя область прекрасного, о вкусах, я согласен, не спорят, у одних Китс, а у других такой Высоцкий, а вот умение восхищаться одно. Главное ведь, чтобы человек умел восхищаться. И пусть это даже все под пиво, пьяный хохот, под водку и пьяное пыхтенье всех этих спортивных медведей с их потными подмышками и сломанными носами, и под разбитый магнитофон, но если человек умеет так восхищаться, то он уже художник, и может быть, гораздо более художник, чем иной другой, который Шекспира в подлиннике читает и может умно и тонко проанализировать Кафку, а также о Борхесе поговорить, потому что, может статься, что он никогда ничего в жизни по-настоящему не понял и не почувствовал, и не почувствует, так как у него нет органа, чтобы чувствовать, он только умозрительно может о Борхесе говорить…

Нинка с Петькой немного помолчали.

– Петя, я вас обидела? – Спрашивала Нинка.

– Нисколько не обидели, Нина, – отвечал тот.

– А чего он тогда на меня так напал?

– Наверное, речь сказать решил.

– Ладно, мне приятно, что вы хорошо друг друга поняли, – примирительно заключал я.

И мы расходились спать. И пусть вечер у нас заканчивался моей защитой Петьки. И еще перед сном я с Нинкой говорил о нем. Но утром, после ухода Нинки в несусветную рань на работу, на тренировку на стадионе, для нас с Петькой, оставшихся в кухне за завтраком одних, утро начиналось с моего перехода на сторону уже Нинки.

– В шесть часов я только на рыбалку встаю, – улыбался Петруччо.

– Не говори. Я ею, по большей части, просто восхищаюсь.

– Да, она крепкий орешек.

– Ты еще не знаешь, до какой степени. Она меня просто подавляет. При всей этой ее томности, я чувствую себя в сравнении с ней слабаком. Одна ее дисциплина меня убивает, сила воли. С одной стороны, этакая московская штучка. Хороший тон, светские затеи… А с другой стороны, как солдат… У меня, вот, как выяснилось, характер невыносимый, я даже не предполагал, что плох до такой степени, просто гнусный. Сварливый, въедливый. Я завожусь иногда просто на мелочи. Скажем, вот, на этом ее эстетстве, позе. На всем этом бабизме. И начинаю долбить ее с утра до вечера. Ворчу, брюзжу, все больше и больше, даже трудно сказать, почему так делаю. Может быть, оттого, что долго сижу уже здесь, в Москве, и давно пора в очередной раз куда-нибудь свалить, хоть на время уехать, эта долгая несвобода и собственная нерешимость меня всегда гнетет, бесит даже. Я просто невыносим тогда. И, видимо, поэтому пытаюсь всеми способами вывести ее из себя. Видимо, мне так надо. И другая бы уже давно вспылила, ответила, устроила истерику, что-нибудь съязвила в ответ. Завелась. Но не Нинка. Школа. Воспитание. Полное самообладание. Я ни разу не смог ее завести. Я тебе честно говорю. Она ни разу не вспылила. Ни одного скандала. Порода. Сплошное выражение достоинства. Выдержка и характер. Хороший тон, гордость, терпение. И с дочерью обращается так же. Как мать она превосходная, никогда не закричит, не задергается, не психанет, не шлепнет, ничего не сделает сгоряча. Но все быстро и в срок. И красиво. Со вкусом оденется, со вкусом себя ведет, и женственна, и талантлива очень! Жутко талантлива – я с удивлением смотрю на ее программы. И как жена она прекрасная, хозяйственная, любящая, преданная, может жить на одну свою зарплату. И ни разу меня ни в чем не упрекнула. И всеми этими достоинствами она меня просто раздавливает. Я ошалеваю от ее достоинств!