Выбрать главу

А для нас, ребят, он был исчадием ада, бичом, чумою, сказочным страшилищем, всем, чем угодно… Мы дрожали при одном его приближении. При одном упоминании его имени наши глаза загорались гневом и кулаки сжимались невольно… Детей он считал элементом мерзопакостным, вместилищем всех пороков и преступлений (о, мы это хорошо чувствовали!) и полагал своим прямым долгом презирать их, обижать их, унижать их всячески, как только можно выдумать. Когда он проходил мимо нас, то мы, стоящие у самого амвона, — значит, на виду у всех взрослых, зажмуривались и, затаив дыхание, окаменевали как истуканы, потому что малейший поворот головы, или неосторожный шепот, или веселый блеск глаз, — все привлекало внимание провидца. И тогда беда. Демонстративно, чтобы все видели его усердие, Андрей Чадо хватал малыша за волосы и крутил их до тех пор, пока все лицо жертвы не наливалось кровью… Или он ударял со всего размаху по черепу кого-нибудь из нас сухим своим кулаком, — звонкое щелканье тогда отдавалось под куполом. И щелканье продолжалось почти непрерывно за все время литургии. Меня же бил он больше всех, потому что был я беспокойный и озорной мальчишка.

— Кланяйся, ниже голову гни, — кричал он на всю церковь и шлепал меня по темени, — лень шею склонить, мотаешь головой, как опоенная лошадь. Что тебе господь кумом али сватом приходится, киваешь ты ему головой так весело?

Он хватал меня за волосы и пригибал голову в полпояс, приговаривая:

— Кланяйся благолепнее, крестись умильнее, стой богочиннее, хорошего родителя сын.

Тех же, которые стояли «богочинно» и не вертели головами, часто крестились с лицемерно-постной миной на лице, он отмечал своей милостью. Так как он всегда ходил с руками в лампадном масле, то, походя, гладил ими по волосам ребятишек, которые ему нравились, говоря:

— На вот тебе за это, умное мое чадо.

Поэтому, когда мы выходили из церкви и видели лоснящиеся от масла головы у своих товарищей, мы дразнили их, крича:

— Эх, облизанные, облизанные!..

Ненавидел я Чадо всей душой своей и много раз собирался из-за угла ударить его камнем. Публично посрамить этого человека для меня, уже вышедшего из отроческого возраста, было сладкой мечтой.

Другая личность, столь же нами нелюбимая, была просвирня Агнея. Мы ее звали просто — Просвируха. Она жила одиноко, в новеньком домике, в саду у околицы. Из окон ее видно было все наше гульбище. Она была свидетельницей всех наших проказ и любовных приключений. Она тоже блюла нравы, тоже скорбела о грехах, правда, главным образом, чужих, тоже сокрушалась о попранном благочестии. Она все видела, все высматривала, все знала, все разносила по селу, переиначивала, раздувала, клеветала, «как душеньке угодно». Поэтому на другой же день после воскресной гулянки каждая мать слышала что-нибудь, непременно плохое, про свое детище. Иногда Просвируха сама приводила к себе в избу ту или иную бабу и через окно заставляла наблюдать за гуляющими. Наговоры ее были всегда чудовищно зловещи и неопрятны. И так как она славилась «доброй жизни христианкой», «утешительницей сердец» и «за всех перед господом заступницей», то наветы ее были очень разительны. Иногда она девушке портила всю жизнь одним, едко пущенным слушком, разъединяла возлюбленных, расстраивала браки, ссорила мирных и сеяла смуту и вражду в народе под знаком очищения его от скверны. Она не крестьянствовала, была безземельна, но богата, сундуки ее ломились от всякого добра. Делать ей в будни было нечего, и всю силу своей огромной памяти и сметливости она употребляла на искоренение среди молодежи «безбожной скверны». Выходило так, что Андрей Чадо не давал нам покою в церкви, а эта — на гулянке. Пакости про нас плодила она и разносила с какой-то подвижнической готовностью и сладострастием. По-видимому, она усматривала в этом и интерес, и свое христианское призвание. Пересудам она отдавалась со всей своей совершенно неиссякаемой страстью прозелитки, злопамятство у нее было дьявольское, а убежденностью в правоте своего дела и слова перещеголять могла бы Аввакума. Насколько я помню, она была тогда крепкая, здоровая, высокая и красивая старуха. Шла по улице, всегда опустив глаза в землю и не обертываясь по сторонам, но все видя и часто крестилась на ходу. Одним взглядом останавливала баб на месте и смиренно выговаривала им строгие советы, сетовала на оскудение церковных приношений, говоря: