«Только бы не подломились, — вертелось у меня в голове, — вся выручка пойдет за одну доску».
Но спектакль начался, и приходилось думать об исходе дела. Нами очень интересовались, и как только новый артист появлялся на сцену, он встречался одобрительными восклицаниями и репликами.
— Узнали, узнали, не скроешься — это Сенька Пахарев.
Или:
— Батюшки, как здорово перерядился! И не подумать, что это Васютка Долгий.
Только уж очень нетерпелива была наша публика. Когда артист задерживался на сцене, по ее мнению, долго, слышны были даже выкрики:
— Показался и хватит, что глаза нам мозолить, пускай показывают новых.
В ответ на это, впрочем, следовало тут же разъяснение от людей, более понимающих:
— Это не балаган, где только показывают ряженых, и не музей, а театральная драма, в которой имеет значение и разговор.
И советовали публике к разговорам нашим тоже прислушиваться.
Мы, артисты, были благодарны этим людям и, применяясь к мнению массы, исправляли, в свою очередь, все ошибки на ходу. Так, когда у кого-нибудь из нас отваливалась борода (от жары столярный клей сползал с лица и не держал шерстяную куделю) и она падала, артисту говорили зрители:
— Наплевать на бороду, мы теперь тебя все равно узнали. Катай так.
Ну, и мы, конечно, продолжали игру без стеснения.
Неожиданный фурор произвела в публике наша артистка Катюша, разыгрывая несчастную невесту. Девушки тотчас же узнали, у кого взята была ею кофточка, у кого сарафан, и моментально оповестили о том всему залу. Но после этого получилась у нас первая «неувязка».
Мы должны были разыгрывать свидание. Я — бедный парень — полюбил богатую девушку, и она меня, как водится, полюбила. Но родитель ее был старорежимник. Он, разумеется, восставал против нашего брака. Такова была пьеса «Весна без солнышка», которую привезли мне из города и которая принадлежала нашему губернскому писателю — Дяде Макару.
— Расстаемся со слезами на глазах, бесценная Анна Аполлинарьевна, — сказал я. — В последний раз я прижимаю тебя к своей измученной груди. Но верь, мы разобьем все преграды, но достигнем счастья.
— Прощай, мой болезный Иван Ферапонтович, — ответила она, — я по гроб жизни буду только твоею.
И вот надо было поцеловаться. Я беру ее за руки и тянусь к возлюбленной губами — не тут-то было. Она не двигается. Я так и знал, что получится канитель в этом месте. На репетициях никто из девушек не хотел целоваться, говоря:
— Ладно, я это сделаю там, на сцене.
И вот я ее убеждаю шепотом:
— Катюшка, ты обещалась целоваться на сцене, ты саботируешь и портишь пьесу.
А она отвечает мне тоже тихо:
— Целуй, только скорее, срам-то какой.
А публика кричит:
— Не слышно, громче!
Я должен был объяснить:
— Это мы между собой переговариваемся, и слова эти не по пьесе. И вас не касаемы.
— Тогда ладно, — отвечают, — начинайте по пьесе. Не томите.
Мы повторили сцену сначала.
— Расстаемся со слезами на глазах, бесценная Анна Аполлинарьевна, — сказал я. — В последний раз я прижимаю тебя к своей измученной груди.
И потянулся к ней губами.
— Прощай, мой болезный Иван Ферапонтович, — сказала она, косясь глазами на второй ряд скамеек, где у ней сидел возлюбленный.