И вот, дезертир этот стал явным укором всем нам — сельсоветчикам, которые вывели дезертиров на селе, но каждый раз, составляя сводку, должны были отписывать в волость на запрос, есть ли у нас дезертиры: «Да, есть…» И указывали на фамилию Фомина. И второй год никак мы не могли очиститься. Председатель волкомиссии всегда говорил нам при встрече:
— А, здорово, охотники! А вы все еще ловите дезертиров?
И укором звучали его слова. Это было тем более досадно, что дезертир находился в том участке села, который был под наблюдением меня самого и старика Цепилова, верного нашего соратника на общественном деле. Уж мы прибегали, ко всяким хитростям, чтобы изловить бегуна. Расставляли дозоры на гумнах и в огороде этого дезертира и следили за каждым шагом его жены, куда-то таинственно исчезавшей. Один раз дозорные сообщили, что баба вдруг отчего-то пристрастилась к грибам, каждый день ходит в бор, хотя грибная пора давно прошла, и, кроме старых червивых березовиков, ничего в лесу не осталось. Потом, когда даже и червивые березовики пропали, она все продолжала отлучаться в бор, на сей раз уже за валежником, а дров у нее был полон двор. На все наши вопросы баба отвечала одно, что на мужа «навет злых людей» и что он давно «верой и правдой служит, как и все трудящиеся, Ленину». Особенно сильно сокрушался при этом наш старик, и когда бы речь ни заходила о дезертире, он тяжко вздыхал и приговаривал:
— Мошенник, одно название ему. И себя губит, и нас губит, и революции урон.
— Да ты уверен ли, что он дезертирует? — говорили мы ему. — Своими-то глазами видел ли?
— Своими глазами я не видел, но одно скажу: кем и быть такому плуту, как не дезертиром.
И действительно, вскоре Фомин вовсе обнаглел. Обнаглел до такой степени, что стал вывешивать на дверях сельского Совета бумажки:
«Дураки, чего ищете, Фомина ищете, а он в Красной Армии».
Один раз старик прибежал ко мне встрепанный и взволнованный ужасно, утверждая, что дезертир дома. Неужели до такой степени могли простираться отчаянная наглость и решимость? Время было рабочее — убирали ярь, все были в поле. Мы толкнулись в сенцы, но они были заперты. Я встал на завалинку и глянул в окошко. Его моментально занавесили изнутри. Мы стали колотить в двери сенцев. Через несколько минут вышла баба.
— Что вы на добрых людей охотитесь, — сказала она, — управы на вас нету. Бедную, беззащитную красноармейку обидеть больно просто. А ты, старый человек, молился бы богу, о душе бы подумал. Не сегодня-завтра умрешь.
На лавке валялась походная сумка с краюхой хлеба, а на столе стояла плошка с огурцами и недоеденный ломоть. Был дезертир, был! Сомнения никакого.
— Раскрывай двери, кажи потайные места сейчас же, — вскричал я.
Все потайные места мы обшарили, но дезертира не нашли. Ворота в сад были открыты, отсюда рукой подать до оврага, полного густого осота и тальника, а оврагом — прямая дорога к роще. Подозрение охватило нас еще сильнее. Досада кипела в нас, и мы не в силах были ее превозмочь.
А на следующее утро опять нашел я в Совете бумажку:
«Дураки, зачем Фомина ищете. Фомин честнее вас, он в Красной Армии».
Тьфу ты, что за оказия! Записку ухитрились просунуть в щель оконной рамы. И опять старик наш сокрушался пуще всех:
— Он это, его плутовские слова…
— Экий ты, — возразил я в сердцах. — Откуда бы тебе знать, что это его слова? Никто здесь руки, ноги не оставил.
— По умыслу сужу — его писанина. Ах, Фомин, ах, обманщик, ах, окаянная твоя душа! — вскрикивал он и никак не мог освободиться от беспокойства.
Как раз в это время правительство приняло решение против последышей дезертирства. Явившимся в ближайшую неделю обещалось смягчение кары. Зато беспощадное осуждение ожидало того, кто не внемлет этому последнему акту милосердия. В те места, где и после этого оставались дезертиры, направлялись отряды. Мы ждали наших дезертиров всю неделю и дежурили в сельсовете даже по вечерам. В последний вечер истекающего срока, около полуночи, к нам постучали в дверь. Мы вышли и обнаружили бумагу, приклеенную к крыльцу:
«Дураки, чего ждете, Фомин свое знает, Фомин давно в Красной Армии».
— Он, он, мошенник, написал, — закричал старик, — больше некому! Застрелить его мало, такого-сякого. Худая трава из поля вон.