В сущности, ничего в ту пору на селе не видел я, кроме тяжелых картин бесправия и бедности.
Сколько видел арестантов, бредущих в Сибирь на каторгу! Их отправляли Екатерининским трактом (большаком) мимо нашего села. Бритоголовые, с серыми каменными лицами, они всегда шли уныло, в пыли, звеня кандалами. Проходили также бесчисленные толпы бродяг, ищущих работы. «Запирай, отец, ворота, бродяжки идут», — говорила мать. Они шли врозь, мотались, орали песни, шли, сами не знали куда, и ночевали, где придется (прохожие и нищие просили ночлега, а эти нет), — в ометах, под амбарами, на кладбище, под мостом, за гумнами; неосторожно обращались с огнем и всегда были причиной пожаров. В воскресенье, после обедни, бродяги и нищие толпились у дворца княгини Чегодаевой. Тут были и больные старухи, и здоровые молодые девки в лохмотьях. Барыня выходила к подъезду и обделяла их по копейке. Такие же картины были обычны и для нашего села. Нищие толпились подле домов богатых мужиков, у паперти, на кладбище, на перекрестках дорог, при часовнях и т. д. Очень многие брели за монастырской иконой, и скоплялось их такое огромное множество, что улица превращалась в сплошное сборище нищих. Эти нищие так и назывались «монастырскими», они всю жизнь шатались за иконой Казанской, Оранской, Арзамасской, Саровской от одного монастыря к другому. Своих же нищих у нас на селе было около сорока семей. Чтобы не надоесть односельчанам, они побирались на селе не более двух раз в неделю. Зато уж почти в каждом доме им подавали. Это — «свои». «Своим подай, так и быть, — говорил отец, считая всех нищих в глубине души вредными паразитами, — а чужим лежебокам — ни-ни! Мы — не красное солнышко, всех не обогреем…»
Пришлые нищие часто оказывались под окнами таких же нищих, как и сами. Тогда на просьбу: «Подайте ради Христа», — получали ответ: «Не прогневайтесь, проходите мимо, сами двоих послали, тем же кормимся…»
Местные помещики и мироеды тянули жилы из бедняков на все лады и с чудовищным жестокосердием. Батрачки весь год мыли, стирали у Филиппа Смагина, чистили двор, ухаживали за скотиной, за огородом, за садом и все это за одну еду только да за жалкий ситцевый платок ценою в четвертак. В деревне живая сила людей ценилась фантастически дешево. Принято было, что всякий мог пригласить беднячку на любую работу, даже не договариваясь с ней о вознаграждении. Будь довольна, что дали. Патриархальная совестливость не позволяла ей при найме даже заикаться про плату. И верно, что давали, тем и были всегда довольны, да еще как благодарили-то, кланялись в ноги, называли благодетелями. Кто бывал на поденщине у кулака, только тот и может представить себе всю каторжную тяжесть этой мужицкой кабалы. За двадцать копеек в сутки хозяин выжимал все силы из работницы. Жнеи, не разгибаясь, с темна до темна ползали по полосе, перерывы полагались только для еды и на естественные надобности. «Передохнуть тут некогда», — говорили бабы. И самые ловкие и выносливые из них превращались за несколько суток в ходячие мумии. Я видел это по матери.
Богатый на селе нередко и налогов платил меньше бедного. У него, например, несколько коров, а он норовил столько же внести на содержание мирского быка, как и бедный, хотя у этого одна только телка, да и та ялова. Припоминаю случай: бедняк рвал на себе волосы, плакал, бился, ползал на коленях, просил отсрочить взнос за быка, нет, никто не внял просьбе. Богатые с возмущением обрушились на него:
— А ты на бога надейся, дурак! Он тебе поможет! Забыл его, вот и беднеешь! Грех это — бога забывать. Бог — тебе всегда помога. На одного его и полагайся во всем.
И закабалили человека навек. Богатый внес за него плату и потом тянул из него за эту услугу, тянул свирепо, довел бедняка до «кельи». Вот так мироед умножал свои доходы, округлял землю, растил посевы, строил мельницы, шерстобитки, крупорушки, маслобойки и везде норовил проехаться, используя нужду бедняка.