Сплошной лавиной двигался народ по середине базарной площади. Впереди шагала старая монашка с исступленными глазами и выкликала пророчества:
— Ныне вся исполнишаяся света, небо же и земля преисподняя…
За ней здоровенные бабы несли на плечах Агафьюшку, которая, возвышаясь над толпой, грозила в сторону волкомбеда:
— Полы не мыты… полы не мыты!.. Псы были… псы лакали…
Но бессвязные и бессмысленные ее лепетания тотчас же переводились на язык родных осин:
— Выходит, голова, комитетчикам — труба. Псы были, полы не мыты. Придет хозяин и вымоет, наведет порядок.
Целовали Агафьюшке грязные руки, прикладывались к разбитым ее башмакам. Прорицания и чудодейство Агафьюшки сегодня было явно подготовлено. За ней шла густая толпа, которая росла с каждой минутой.
— Будет, будет суматоха! Все сгорят, все сгорят! Псы залают! — кричала Агафьюшка. — Хозяин в доме будет… Чьи собаки лакали, чьи собаки брехали…
— Значит, вернется учредительное собрание, — говорили в толпе, — али царь.
— Царя нет, слышно, уехал в Англию…
— Две девочки остались… Кума сама видела. По городу их водили…
Подле ворот постоялого двора собрались крепкие хозяева. Отрубник Анисимов, владелец дубовой рощи, горячился, приветствуя манифестацию:
— Я пущу гольтепу на свой участок только мертвый. Они — пьяницы, свою землю пропили, а я ее кровью полил, удобрил потом, ночей не спал и куска не доедал… И чтоб я пустил на свой участок Ваську Медведчикова?.. Никогда, зарежь меня, не пущу…
Слушала его баронесса Жомини и улыбалась. Она приехала к брату из столицы, а у брата самому есть было нечего, и временно сожительствовала она со стариком — директором гимназии, который стоял рядом, в картузе с кокардой и в пенсне со шнурочком.
— Боже мой, — говорила баронесса, — и везде толпа законодательствует… Я ехала в грязном вагоне, — одна солдатня, как вши. Если бы можно было, я вылила бы на них кислоты. И никто громко не скажет об этой катастрофе. Музы молчат.
Юнкер, сын директора гимназии, отсиживающийся в глуши после провала столичного заговора, смешно одетый в папашин просторный костюм, ответил баронессе:
— Нам нужны воины, а не трибуны. И не поэты. Прелестны описания Мирабо подвигов американских офицеров, завоевавших арабов. Дюжине арабов бреют головы, закапывают их по шею в песок пустыни — и это под палящими лучами солнца — и поливают эти кочаны, чтобы они не так скоро полопались. Вот истинная забава аристократа…
Он оглянулся назад и успокоился. Рядом стояли женщины, торговки с базара. Одна держала чугун в руках, она торговала печенкой, грязная тряпка была повешена у нее через плечо.
— Батюшка верно сказал, — убеждала она подруг, — а вы не слушайте ораторов, какие-то там большевики, меньшевики, считайте их всех изменниками, германскими шпионами…
— Дура! — сказал проходящий половой, кудрявый и подвыпивший. — В других странах тоже революция была, и там вешали богатых на столбах…
— Я вот хозяину скажу, он тебе взгреет, — ответила торговка печенкой.
Половой исчез в толпе.
— В прежнее время такого безобразия не было, чтобы друг на дружку… вот так, в открытую, — сказал церковный староста, подойдя к женщинам. — В старое время недругу старики «худую беду» делали. На кого зол, пойдет да у него на дворе и удавится, чтобы суд на него навести. А ныне застрелить за ничто почитают…
Подошел инвалид с опущенным в карман шинели рукавом… Все около сразу смолкли.
— В игрушки играют бабы! — сказал он. — Старого не воротишь…
Окружающие вытянули сердитые лица.
— У народа память твердая. Господа-то над нами издевались. У нас был такой: как чуть что с бабами у него неполадки, — ну, всем морды бить. До время терпели. Один раз он бил… бил… да задержался малость. А в походе дело было. Кругом стреляли. Я как его — ахну!.. Так и сошел он за умершего в героях.
— Да у нас то же самое было в мастерской. Глубокий тыл, конечно, — сказал мастеровой в кожаном фартуке, с лицом, покрытым угольной пылью. — Вот хоть бы моего хозяина возьми. Того не скажи, того не сделай, все не так, все не по нему. Я у него раб без души. Он со мной хуже господа бога поступить может. Сунул мне в зубы трубкой, один раз кровь пролилась. Рот стал словно луженый. И всегда он по зубам тычет. Сейчас скулит — нет свободы. Это ему, конечно, хвост прижали, а нам — свобода.